Читаем Новеллы полностью

Меценат невольно остановился, словно ожидал еще каких-то торжественных слов, к которым обязывали и минута, и дружба, и почтительность, и Вергилий тоже почувствовал это, но ничем этого не обнаружил, он просто лежал и молчал, хотя расставаться с другом ему было больно; и лишь когда Меценат стал удаляться, мягко, на цыпочках, нанося столь непривычной походкой заметный ущерб своей осанке, о которой он так заботился даже и сейчас, Вергилий смотрел ему вслед, почти смежив веки, и если бы Меценат сейчас обернулся, он увидел бы, насколько растроган поэт и не менее того удивлен; да, огромное удивление охватило Вергилия, удивление, в котором он и сам еще не смог разобраться, — он был удивлен той болью, которую испытывал, расставаясь с Меценатом и Августом, тем, что это так вошло ему в душу, и еще больше тем, что глаза его точно так же следуют за Меценатом, как и прежде, и что слух его все еще продолжает ловить шумы города, и он не мог не удивляться, что сознание его по-прежнему оставалось непомраченным, когда в нем происходило все это! Воистину, чем смятеннее и надломленнее чувствовал он себя в последние годы, тем больше росло его любопытство: а что там, за гранью смятения и болезни, — удивленное и удивительное любопытство, которое охотно брало на себя все телесные неудобства и муки, словно бы холило их, лишь бы приблизить конец, то Необъятное, что придет с исчезновением, чтобы дать приют, а теперь, когда такое мгновение как будто настало, он точно так же видел, точно так же слышал и точно так же думал, как и всю свою жизнь, и это его удивляло. Вот и ушел Меценат, довольный, что может вернуться к собранным им произведениям искусства, к земной красоте своего дворца, избавленной от пророка, не желавшего ничего более о ней слышать, и уже почти казалось, что Меценат прав, на удивление прав. Что может заменить красоту, если жизнь человека не простирается дальше, чем его способность смотреть и слушать? Увы, сердце не может звучать долее, чем оно бьется, — зачем же ополчаться на красоту, которая способствует чистоте его звучания? Вергилий пытался все это осознать, но опять и опять возникали в его сознании картины, образы, сцены, нм виденные, нм пережитые, и опять были полны страдания и боли: пусть поля сражений далеки отсюда — в Британии, в Германии, в Азии, но ведь там погибают люди, там их убивают; и пусть справедливо судят имперские суды, пусть все это и вправду преступники — те, что висят на крестах и корчатся в муках повсюду на дорогах, — это ведь тоже люди, и те, кого травят на аренах, кромсают, закалывают, — тоже люди, и люди те, кто убивает друг друга на потеху толпе, проливая кровь, кровь, кровь; жертвы, бессмысленные жертвы звериному инстинкту толпы и тому суетному, земному, чему и Август, и Меценат тоже служат — каждый по-своему, ибо они хотят оставить все так, как было, и — самое большее — стремятся к красоте, слепые к помрачению чувств, слепые к жажде крови, слепые к единой душе, которая грозит потонуть в этом безудержном, необузданном, диком. Что можно противопоставить всей этой крови, всем этим жертвам, всем этим мукам? Стихи? Не слишком ли мало и не слишком Ли много? Способны ли стихи изменить такой мир? Способен ли человек, с удовольствием глазеющий на пытки, вообще слушать стихи? Не нужно ли больших усилий, чтобы заставить себя слушать? Поистине это так; кто не жертвует сам, кто не спускается сам на арену, кто сам не висит на кресте, кто не отдаст всего себя, всю свою жизнь, тот не должен, тот не может, тот не имеет права надеяться, что ему когда-нибудь удастся разбудить в смятенном сердце чистые звуки. А он, как жил он сам? Он бежал! Он бежал от жертвы и от траты себя, он бежал из одной страны в другую, пока не стал слаб и не устал, и он писал стихи, которые были лишь бегством, бегством в красоту. Нет, он был не лучше, чем Август и Меценат, он не опровергал ни их мнений, ни их дел, — ни в жизни, ни в стихах, — и они с полным правом могли рассчитывать на посвящение им «Георгин» и «Энеиды». Без сомнения, им принадлежат эти его творения, пусть бы взяли их с собой и сохранили, это было его завещание нм, друзьям, которых он любил и которых не желал теперь видеть: скорее бы они уезжали, по-императорски торжественно, в их суетный Рим. Но, может быть, они уже уехали? Вергилий прислушался: во дворце стало заметно тише, глуше звучал и шум города. Неужели они и вправду покинули его, не попрощавшись? Тень горечи пробежала по челу поэта: он хотел бы им еще сказать, что во всех его произведениях таилось нечто скрытое, нечто не имевшее отношения к собственно красоте, но бывшее важнее, чем всякая красота, нечто неявное и неочевидное, что нужно еще найти и на след чего он только сегодня напал. Это стоило бы разговора. Но, может быть, они еще не уехали, может быть, мостовую устлали соломой, а подковы лошадей обмотали тряпками, чтобы приглушить стук копыт; они ведь знали, что он лежит здесь больной, что у него горит грудь и что ему нужно подумать о скрытом и тайном в его песнях, прислушиваясь к дневному свету, которого он больше не видел. И чем напряженнее он вслушивался, тем глуше и отдаленнее звучали шорохи жизни, они отступали, затихали, они были как завесы, которые медленно и осторожно кем-то раздвигались одна за другой, пока ничего не осталось, кроме того, что было между словами и строчками, и это была мудрость его сердца, предчувствие сердца и красота тоже — это была жертва его сердца. Последние, отзвуки замерли, и наступила та тишина, какая встречает певца, когда тот замрет, готовясь ударить по струнам. Великая тишина человечества — не толпы, но общины душ; великая ясность, которая то подступает, то отступает, немое слияние певца и его внимающего в единой песни сфер, которая в одно время рождается в обоих и разом смолкает. Певец, Вергилий, прислушался, напрягся, — напрягся как струна арфы, да, он сам был арфой и ждал руки, которая бы коснулась его сердца, чтобы оно зазвучало в чистой своей напряженности, томительно ждал этой руки, которая бы коснулась его сердца, чтобы оно зазвучало в чистой своей напряженности, томительно ждал этой руки, потому что, когда сердце звучит, ему не больно. И когда он лежал так, прислушиваясь и все яснее чувствуя, как ведомая любовью рука приближается к его сердцу, словно то подступает мягкий вечер, спускаясь все ниже и плотнее, ночная мгла, наполненная журчанием ручьев, густой тенью дубов и пиний, объявшей, поглотившей, скрывшей пастухов и нимф, — посреди всего этого, что Вергилий так любил и что уже совсем нс видел, — он распростер руки, как будто хотел, как будто собирался обнять весь мир и навсегда, войти в него, так как он снова услышал ангела, который сказал:

Перейти на страницу:

Похожие книги

Антон Райзер
Антон Райзер

Карл Филипп Мориц (1756–1793) – один из ключевых авторов немецкого Просвещения, зачинатель психологии как точной науки. «Он словно младший брат мой,» – с любовью писал о нем Гёте, взгляды которого на природу творчества подверглись существенному влиянию со стороны его младшего современника. «Антон Райзер» (закончен в 1790 году) – первый психологический роман в европейской литературе, несомненно, принадлежит к ее золотому фонду. Вымышленный герой повествования по сути – лишь маска автора, с редкой проницательностью описавшего экзистенциальные муки собственного взросления и поиски своего места во враждебном и равнодушном мире.Изданием этой книги восполняется досадный пробел, существовавший в представлении русского читателя о классической немецкой литературе XVIII века.

Карл Филипп Мориц

Проза / Классическая проза / Классическая проза XVII-XVIII веков / Европейская старинная литература / Древние книги
Чудодей
Чудодей

В романе в хронологической последовательности изложена непростая история жизни, история становления характера и идейно-политического мировоззрения главного героя Станислауса Бюднера, образ которого имеет выразительное автобиографическое звучание.В первом томе, события которого разворачиваются в период с 1909 по 1943 г., автор знакомит читателя с главным героем, сыном безземельного крестьянина Станислаусом Бюднером, которого земляки за его удивительный дар наблюдательности называли чудодеем. Биография Станислауса типична для обычного немца тех лет. В поисках смысла жизни он сменяет много профессий, принимает участие в войне, но социальные и политические лозунги фашистской Германии приводят его к разочарованию в ценностях, которые ему пытается навязать государство. В 1943 г. он дезертирует из фашистской армии и скрывается в одном из греческих монастырей.Во втором томе романа жизни героя прослеживается с 1946 по 1949 г., когда Станислаус старается найти свое место в мире тех социальных, экономических и политических изменений, которые переживала Германия в первые послевоенные годы. Постепенно герой склоняется к ценностям социалистической идеологии, сближается с рабочим классом, параллельно подвергает испытанию свои силы в литературе.В третьем томе, события которого охватывают первую половину 50-х годов, Станислаус обрисован как зрелый писатель, обогащенный непростым опытом жизни и признанный у себя на родине.Приведенный здесь перевод первого тома публиковался по частям в сборниках Е. Вильмонт из серии «Былое и дуры».

Екатерина Николаевна Вильмонт , Эрвин Штриттматтер

Проза / Классическая проза