Помню, что говорил с ней холодно, как старший с младшей. Парни уже бросили их к тому моменту. Я, как ментор, читал нотации, нудил, что таким юным девушкам одним, в полудиком месте, нужно быть осторожнее, разборчивее со случайными знакомыми. Почему я прямо не сказал ей, что думаю о Мюнгхаузене? Почему вообще изображал из себя строгого и умудрённого жизнью старца, почему не поговорил с ней по-человечески? Я до сих пор чувствую раскаянье. Мне до сих пор не по себе, когда вспоминаю. Я должен был быть более открытым и доверительным, предупредить, научить!
Вероятно, оттого, что её призывный взгляд, мягкое молодое тело и только налившаяся соком грудь дразнили и будоражили, я перед самим собой играл отеческую строгость. Не будь у меня Динары, может, сам бы попытал счастья, как Мюнгхаузен, который старался не отступать от неё ни на шаг? Или я понимал, что такой взгляд, такую надежду обмануть преступно? И я боялся бы этого, даже не будь у меня Динары?
Да и что я мог ей сказать? Что я мог изменить? Хотел ли я тогда что-то изменить, о чём так сожалею сейчас?
Как не удивительно, но странная история Голиафа и Мюнгхаузена тогда не казалась мне слишком важной. Кусочек чужой жизни, увиденный со стороны. Я знал таких историй сотни, тысячи, историй куда более трагичных или более красочных, полных различных перепетий и событий. Историй, в которых были замешаны женщины, что волновали и привлекали меня, были важны для меня куда больше, чем Надя. Почему же через годы этот незатейливый эпизод мучит меня, чем дальше, тем неотступней? Почему опять и опять, пока мои товарищи, приехавшие с разных концов света в африканскую саванну, чтобы снимать мой фильм – канадец, новозеландец, француз – спокойно спят рядом в палатке, я сажусь за ноутбук и отливаю строку за строкой? Зачем? Для кого?
Мне верится, тогда я что-то мог изменить? Мне мнится, что-то могло пойти по-другому?
Надя в наш единственный разговор пыталась расспрашивать меня. «Вот,… Юра,… ну, Голиаф…», – робко пыталась она встрять в ход моих поучений.
Я рассказал ей, где он живёт. На обороте наброска – портрета, подаренного Евой за долготерпение натурщицы, наметил карандашом упрощенную схему, как пройти по деревне. Она напросилась побывать на раскопках. Вероятно, потому, что это было в том же направлении, что и дом Голиафа.
Как я узнал потом от Евы, они с Олей попробовали дойти до раскопа и деревни. Стало жарко, Олю стало тошнить. Надя почти тащила её на себе назад.
Был ли у них шанс? Могла ли любовь юной девушки что-то изменить в жизни Голиафа? Что стала похожей на давно запущенный, но уже плохо проворачивающийся механизм. Мы с Сашей горячо утверждали – да, всё возможно. Динара и Ева были категорически не согласны. Ей лучше никогда больше не видеть его, чтобы не разочароваться, настаивала Ева. Динара считала Юру душевнобольным. Чтобы никто не пострадал, лучше, если ничего больше не будет, это был её приговор. Динара и Надю-то видела мельком, когда мы ходили купаться к морю. Что-то в моих рассказах о Наде её насторожило, она повторяла мне несколько раз в тот год, что у неё появились морщинки возле глаз, и она понимает, что уже не так молода и привлекательна для меня. Хотя и после стольких лет и трех родов мужчины Сиднея оборачиваются, чтобы посмотреть на неё.
Голиаф не сделал ни одного шага, чтобы увидеть Надю ещё раз.
Он будто никак не реагировал на наши с Сашей подначивания и шутливые расспросы. Но они вызывали у него заметное напряжение. Он не заговаривал сам о Наде. Лишь однажды у него вырвалось: «Очень милая и красивая девушка». И я, и Саша, и Ева, мы были уверены, она тронула его и тронула глубоко. Но он наотрез отказывался пойти с нами купаться туда, где стояла их с Олей палатка. Хотя мы с Сашей были очень настойчивы.
Возможно, он вообще был девственником до своих лет. Я знал, правда, что у него было подобие романа на последних курсах института. Они бродили вместе с какой-то девушкой по окрестностями, обменивались книгами, ездили по путевке в горный поход в Грузию. Он сказал мне об этом всего несколько фраз. Как и почему все закончилось, осталось неизвестным. Как-то он поразил меня, рассуждая о целомудрии, целомудрие называл важным и для женщин, и для мужчин, правда, целомудренность для него заключалась также и в том, что человек не должен разрушать природу. Зная его щепетильность, стеснительность и закрытость, я не стал уточнять, что конкретно он имеет в виду, всегда избегал с ним подобных тем.
Думаю, главной причиной его пассивности было нежелание или даже неспособность что-то менять. Он упрямо придерживался образа жизни, который выбрал для себя в юности, и, похоже, действительно не мог принять ничего нового. Именно поэтому Динара считала его больным.