Все смотрелось иначе: дождь заштриховал
и часовню и кладбище на косогоре.
Если не принимать во внимание море
и овец по горам — предо мной был Урал.
* *
*
Как там? “Всяк сущий в ней язык?”
Где был консьерж, живет таджик.
Он двор метет, он чинит дверь.
Он человек, не бог, не зверь.
Идешь работать — говорит
“привет”, имеет бодрый вид.
А возвращаешься домой —
сидит с ребенком и женой
в консьержке тихо. Дом привык.
Хороший, в общем-то, таджик.
Таков и ты, дружок-поэт.
И для тебя условий нет.
* *
*
Я люблю вас. Как странно признаться сейчас.
Двухэтажный автобус сползает в долину,
и сигналит, и крутится по серпантину,
облака проплывают на уровне глаз.
Закрывая глаза, наблюдаю картину,
а на ней — облака и растерянных нас.
Облака-небеса в кабинете врача
называются модные фотообои,
входят мама и мальчик, боящийся боли,
но все это не больно, и он, хохоча,
ест мороженое, он сегодня не в школе,
где немецкий язык и портрет Ильича.
Где отец? Его нет, он куда-то ушел.
Но его я, конечно, подразумеваю.
Он приедет, пока я Майн Рида читаю,
но уже ночь достала зубной порошок,
и пока мальчик спит, я отца успеваю
поместить в детский сон, как гостинец в мешок.
Дождь идет с перерывом какой-нибудь час,
и в просвете виднеются за облаками
дом, построенный немцами, двор с парусами
тополей, и кино, и пожарная часть,
и веревки с бюстгальтерами и трусами,
и в шкафу в коридоре рыбацкая снасть.
Мальчик спит, и слеза исчезает со щек,
и для гимна по радио, видимо, рано,
и на первый трамвай реагируют рамы,
и будильник в той комнате делает щелк,
и легко в шесть утра подымается мама,
молодая еще, молодая еще.
* *
*
Словно в повести Трифонова “Обмен”,
в рассказе Чехова “Тяжелые люди”,
так и живем, и, в общем-то, перемен
не предвидится, быту конца не будет.
Живем-то мы, а литература сама по себе
существует, но отчего боишься,
что узнают читатели о житье-бытье
из найденного в Яндексе четверостишья?
Что за комплексы! Искоренить, наплевать
и спокойно мучить себя и близких.
Но что-то мешает лирику не кокетничать,
а привести подробности — и навечно в списках.
* *
*
Допустим, в школу тридцать лет назад
идешь и тащишь тяжеленный ранец.
Как двести миллионов лет назад
какой-нибудь шальной протуберанец
убил всех динозавров на земле
и с ними множество иных созданий,
нас всех поубивали. И в золе,
грязи, пыли, говне воспоминаний
найдешь шов, петельку, разгадку, некий знак.
И обомлеешь: боже, как же так,
я — динозавр? Я — вымер? Что за мерзость!
Проснись, проснись, лирическая дерзость,
и воскреси посредственность, и трезвость,
и ремешка на ранце даже брак.
Ерсин и бег