О Москве — по рассказам частых теперь выезжантов — у нас создавалось смутное представление. Какой-то вихрь толковищ, взаимонепониманий, косых сопоставлений, перпендикулярных сшибок. Уже и Аля сама звонит в Москву друзьям, — всякий раз с огромным волнением концентрируясь, — и потом пересказывает мне. У москвичей уже заклубились самые мрачные и отчаянные настроения последнего распада. А вот приходящие письма из провинции, которые стали пробиваться к нам по десятку в неделю (и ещё сколькие отметала цензура?), — больше добрые, а иногда душевно прохватывающие. Чередуясь с воззывами о защите от властей — также дерзкие интеллектуальные, культурные, экономические проекты. И в провинции — ни волоском не бывали задеты вихрями образованских столичных сражений.
И где-то там, сквозь московскую зыбь, Залыгин стоял натвердо на невероятном, невозможном решении печатать “Архипелаг”. И нисколько не ослабела людская поддержка. И в цекистских коридорах что-то же менялось. Тут, пронюхав всю обстановку, ловкий Коротич (столько налгавший обо мне в “Советской России” в брежневское время) из моих гонителей сметливо перекинулся в непрошеные благодетели — и без разрешения и ведома Димы Борисова в начале июня 89-го напечатал в “Огоньке” “Матрёнин двор”. (С ядовитым предисловием Бена Сарнова, что, начав печатать, открываем наконец-то, наконец-то и “дорогу критике” этого Солженицына, — как будто 15 лет чем другим на Западе занимались.) Сорвал-таки Коротич первоочерёдность “Архипелага”, было у меня смурное чувство, хотя же: в трёх миллионах экземпляров потекла “Матрёна” к массовому читателю.