Недавно меня неожиданно пригласили в Морской корпус. Я вошел в залу, куда мальчишкой прибегал, чтобы показать артистам, как и куда пройти. Когда я пришел, адмирал, начальник корпуса, вышел навстречу, встретил меня на лестнице, под ручки взял и повел в эту залу. Я сел за стол, стал с ними беседовать, вспоминал, как семьдесят лет назад я слушал здесь Тартакова и смотрел, как танцуют наши балетные корифеи.
Мама работала. У нее под началом был целый штат машинисток, все были очень интеллигентные, а некоторые и очень одаренные. У двух женщин (одна из них — баронесса) были очень хорошие голоса, а один из морских офицеров был великолепный пианист. Они стали собираться вечерами (раз в десять дней) у одной из маминых машинисток, у которой был хороший рояль и большая квартира. Здесь устраивали вечера самодеятельности. Приносили таблетки сахарина, приносили сухарики ржаные, кто мог что-нибудь испечь, приносил печенье — например, из моркови. Пели, играли на рояле, у нас был великолепный мелодекламатор — Алексей Ильич Холодняк. Я со всеми ними работал вместе в академии, а потому меня, конечно, вместе с мамой приглашали на эти вечера. Это было начало моего приобщения к русской культуре.
Потом мы переехали на Тринадцатую линию, и та церковь, которая на Девятой линии была, стала от меня дальше. Но у нас на углу Тринадцатой линии и Среднего проспекта была Александровская богадельня, устроенная покойной государыней Александрой Федоровной, с домовой церковью, куда мы и стали ходить. Там прислуживал мальчик без ноги, на костыле, звали его — Боря. Я ему жутко завидовал: что он надевает стихарь, прислуживает, перед батюшкой свечу несет, кадило подает. Я думал, что ему дано такое отличие, чтобы утешить его в том, что он без ноги. И мечтал, что я с удовольствием обе ноги бы отдал, только бы прислуживать в церкви. Это был следующий этап моего церковного становления. Я тогда не подозревал, что для того, чтобы служить в церкви, придется не одну ногу, не две ноги, а всего себя целиком отдать, полностью, без остатка. Каждая попытка что-то свое личное сделать становится уже укором совести.
Жить было очень трудно. Чтобы отапливать квартиру, нашему дому давали какую-нибудь баржу. Баржа стояла на Черной речке, весь дом устраивал субботник, шел эту баржу разламывать, на грузовиках вез домой, разгружал. А вечером это все надо было распределять на девяносто семь квартир нашего дома. Счастливцы, у которых были погреба, спускали все это в подвал, а те, у кого погребов не было, складывали дрова штабелями на дворе с риском, что кто-нибудь ночью их у тебя утянет.
Конечно, баржу нам, мальчишкам, ломать не давали, этим занимались взрослые мужики. Но мы нагружали, уже разломанную, на грузовик, загружались сами, на грузовике совершали путешествие до дома. Там все разгружали и на пустом грузовике возвращались, где взрослые тем временем заготавливали уже новую партию дров. Это было наше развлечение.
О том, чтобы уехать, никто не думал, мы продолжали жить с мамой. Сначала мама работала, я работал, сестренка маленькая в школу ходила. Маму сократили, когда папа стал немного «шебуршить» на Востоке, потом и меня сократили. Я вернулся в гимназию Мая. Об отце мы восемь лет не имели никаких сведений, только то, что в газетах писали (не очень положительно, надо сказать).
Где-то в 1921–1922 годах Михаил Иванович Калинин направил к моему отцу послание с предложением «вернуть все корабли назад и вернуться всем офицерам, матросам». И чтобы передать это предложение, выбрал одного из бывших папиных сослуживцев (в свое время он был лейтенантом, а тогда стал контр-адмиралом и профессором Морской академии), Владимира Александровича Белле. Он сказал нам: «Меня посылают к Георгию Карловичу с секретной миссией, я его увижу. Может быть, что-нибудь передать, все же восемь лет он ничего не знает о семье». Мы с мамой сфотографировались — как три солдата, в полный рост, чтоб было понятно, какой мы величины стали за то время, что папа нас не видел.
Об их встрече папа мне рассказывал позже в Париже, а Владимир Александрович Белле — еще в Петрограде. И оба одно и то же сказали: «Мы оба не знали, захочет ли он мне руку протянуть или нет…» И папа не знал, захочет ли Белле с белогвардейцем общаться, и Белле боялся, захочет ли папа с представителем большевиков. Встретились они очень дружески. Папа сообщил матросам и офицерам, что такое предложение (от Калинина) поступило, но никто, кроме одного маленького кораблика, вернуться не пожелал. И вот этот кораблик один уплыл, а остальные все ушли во Владивосток, и там их на металлолом распродали. А из вырученных денег всем матросам и офицерам поровну подъемные деньги раздали.
Папа поехал в Париж. Мама была уже очень плоха в то время, но все же успела получить первые известия от папы. Однако положение ее было безнадежное, и вскоре она умерла.