— Я православная Мария, — говорит она неожиданно для самой себя. Но тут же смущается, потому что и этот факт ее жизни смутен: она не помнит собственного крещения. Тетка, мать Астры и Лилии, в те, еще военные, годы сказала, что ее дочки — не крещеные, а вот ее якобы тайком крестили. Но якобы. И все–таки добавляет: — Из России.
— Большая холодная страна, — сказал Соломон. — Такая еще молодая — и такая уже измученная.
— Войны, — отвечает Мария.
— Не по уму ноша, — говорит Соломон, а Мария вдруг ошеломляется мыслью, что войны не могут быть оправданием, ибо зло не оправдывает зло. И сейчас ей стыдно, что сказала “войны”, значит, приняла их существование как уважительную причину несчастий своей родины. Ведь, Господи, сами же начинали, и сколько раз. Сейчас она поправится и все пояснит. Но тут Мария вспоминает, что мертвая, а значит, весь разговор бессмыслен, ибо он вне. Вне сущего.
Ее охватывает живой, какой–то очень конкретный страх: она доставит кучу неудобств Жорику и его семье. Ее ведь не только с этого чертового холма придется нести на руках, ее и отправлять в Москву придется, а это какие деньги и хлопоты!
Вот это беда так беда. Напросилась, приехала — и нба тебе... А она последнее время думала, хорошо бы умереть — как исчезнуть. Не в том смысле, что пропасть без вести, — это еще хуже. Но чтоб не отяготить. Выйти из дома и умереть на ходу. На ходу... Вот оно, главное слово. Самой, силой своей перенести душу туда, где ей надлежит остаться, а потом в облегчении и вытянуть ноги. С ногами у нее все в порядке — они вытянуто лежат. Но все остальное ведь не то! Не там они лежат!
— Я неправильно умерла, — торопливо говорит Мария, — будут большие хлопоты. Второй у Жорика получается случай... Это ж какие надо иметь деньги и блат, чтоб меня отправлять.
И уже кричит криком.
— Перенеси меня как–нибудь на родину, — просит она, — на любое место, хоть в чистое поле. Хочу в свою землю. Она меня примет и глупую.
— Сама уйдешь, — сказал он и протянул ей руку, сухую и сильную. Всталось легко. Даже коленки не скрипнули.