Я знаю, что ты талантливее меня, что ты всегда будешь талантливее, и — меня это устраивает, я тянулся за тобой, ты была моей линией горизонта, ты играла так, что мы, дураки первого курса, знали — нам такое никогда не светит, так жить на сцене, а я понимал, что только ты можешь сделать меня профессиональнее и лучше, потому что к тебе я никогда не буду чувствовать зависти, потому что тебя — здесь уместно в противовес — я всегда буду любить.
И это “всегда” ты не подвергла сомнению, сбежав в Германию с пожилым танцором, слинявшим в свою очередь от еще более пожилой жены, нашего сына ты почему-то оставила моей маме, а я, как дурак, был вынужден давать интервью в прессе и на вопрос, было ли мне больно, сказал сначала — без комментариев.
А потом добавил: конечно, больно.
Мне и сейчас больно.
Хотя мне тридцать семь. Весь город оклеен афишами с твоим лицом — теперь оно стало чуть строже, сдержаннее, в нем больше горечи и потому красоты тоже больше — пожилой немецкий танцор тебя бросил, потом были и другие, я не вникал. Но я всегда ходил на твои спектакли, чуть позже, когда привыкал к афишам и к твоему лицу как части пейзажа, и, может, поэтому я стал неплохим актером — потому что ходил на твои премьеры. Ты задала мне такую планку — своим существованием и своим уходом, — что я понимаю: всем, что у меня есть — роли в маленьком, но гордом театре, мои крохотные завоевания, моя неширокая, но преданная публика, — я обязан своему несчастью. Ты была требовательна к себе как актриса, но как человек металась, беспорядочно, не по своей высоте мелко, казалась кому-то жалкой, но не мне, потому что я никогда... ну ты помнишь... а всегда.
А ты просто не успевала, ты хотела жить хотя бы в тех промежутках, которые оставлял тебе твой дар. Ты стала настоящей большой актрисой и сменила свое простенькое, среднерусское, русое имя на экзотическое, необычное, люди ведь любят все необычное, сказала ты мне в паспортном столе.
Потом ты поставила фотоаппарат на облитый льдом жестяной карниз тогда еще цельножелтого, цыплячьего цвета дома и сказала, иди сюда, Гошка, иди сюда, милый, хороший мой, иди сюда, дурачок, и я пошел на этот твой голос. Ты обняла меня за шею, я почему-то присел, красная варежка легла мне на плечо, и ты, маленькая, возвысилась надо мной, и так мы и получились — я, растерянный, влюбленный щенок, и ты, мудрая, знающая, талантливая и уже одинокая — на той фотографии, которая останется в моей памяти и твоем чемодане с немецкой биркой.