“Эта концепция Бога, заинтересованного прежде всего в хороших текстах, как пчеловод заинтересован прежде всего в получении меда, а личной жизнью пчел не интересуется вовсе, — вообще позволяет многое объяснить в истории, а уж в жизни поэтов точно. Пастернак фактически отказался от Цветаевой не потому, что опасался трудностей совместной жизни, а потому, что ничего хорошего не смог бы о ней написать; вот встреться они в 17-м… Зато к Зинаиде Николаевне, с которой его, казалось бы, все разъединяло (жена друга, мать двоих детей… друзья в ужасе), Господь его отпустил, невзирая на все препятствия: очень уж хотел почитать „Вторую балладу” и „Никого не будет в доме”. А все потому, что в 1931 году Пастернак уже мог это написать. Господи, как все грустно!”
Ну, разумеется: “Мой дух скудеет. Осталось тело лишь, / Но за него и гроша не дашь. / Теперь я понял, что ты делаешь: / ты делаешь карандаш”. Значительность эпохи измеряется у Быкова тем, сколько стихов она смогла выбить из поэтов. Или — иное: единственное, что может противостоять социальным переворотам, революциям, войнам, террору, — литература. “Торжествующий литературоцентризм” — так тоже можно было бы назвать биографию Пастернака, написанную Дмитрием Быковым. “Хвала Данте, который не дал Михаилу Лозинскому погибнуть в блокадном Ленинграде; хвала байроновскому „Дон Жуану”, не давшему Татьяне Гнедич умереть в лагере; хвала Гёте, ставившему перед Пастернаком формальные задачи такой трудности, что в стихах из романа он шутя берет любые барьеры”. Обстановочка блокированного города и концлагеря, в условиях которых Лозинский переводил “Божественную комедию”, а Татьяна Гнедич — Байрона, уравнена со сложностью формальных стиховых задач — и это естественно для литературоцентриста.