Даже не шепот, тихо лучились, садились к столу, кот взбирался на стул, брал лапой с тарелки, поставленной перед ним, неторопливо оглядывая наше с тобой соучастье. Ел не жадно, будто чуть в стороне от себя, и, замирая надолго, возвращался откуда-то издалека, с долгим взглядом в окно, потом в потолок и оттуда спускаясь — в глаза, уже не сводя, так что ты или я теперь замирали чуть в стороне от себя. — Мама, — она говорит, — вот ты где, — и берет ее, мокрую, жмущуюся к мусорному баку, на руки и несет домой. Да, Андреевна, “Реал-хаус”, как я люблю рассказы твои о ней. Кошек у нее полон дом был, а приехала мама ее в Москву, старенькая, навестить, и, пока Андреевны дома не было, собрала кошек в мешок и вынесла. А потом, годы спустя, когда мамы не стало, идет она как-то поздним вечером, видит: сидит, под мусорным баком, дрожит, в глаза смотрит... Мама. Взяла ее, принесла домой. Ведь она, Андреевна, кто? — прадед. Ее прадед. Это во сне открылось ей, как лежит она под забором своего завода за три дня перед революцией, пьяная лежит, а завод ее, то есть прадеда, отберут, всё отберут, и дом, и жизнь, трудно ей пьяной во сне лежать, она ж непьющая, а потом берет листок бумаги и пишет: Господи, ты же видишь, не о себе прошу, а помочь нужно людям, мол, так и так, и в конверт кладет, и опускает в почтовый ящик — Господу. А потом все эти миллионы сыпятся на нее, ниоткуда, квартиры в Москве, заводы, и тот, в Саратове, который отняли, и вот мы сидим с ней в ресторанчике, у проходной “Реал-хауса”, где ты с ней когда-то работала, и она говорит: ну сколько вам нужно — два, три миллиона, у меня много их, решено, и не думайте о заботах... И светится вся, в легком, белом, а глаза у нее, как ты говоришь, синие с тем вдруг замедленным взглядом, как у младенцев. А этот кармический друг ее, армянин, Аско, он ведь кем был — конем, из смерти ее выносил, в крови весь, в ранах. Первую жизнь живет человечью. — Что, тяжело тебе человеком? — спрашивает его. А он дышит, голову опустив на грудь, голый, ни волоска шерсти. — Он же как лось тот, — она говорит, снизывая губами веточку базилика, — как лось тот, помните, забрел в город, стоит на детской площадке посреди Москвы, голову всунул в игрушечный домик и вынуть не может. Стали вытаскивать, а он так и умер, с домиком на голове, от разрыва сердца. — И все б это бредом назвать, но куда девать очевидцев, заводы, тебя, меня?.. — Да, да, — говоришь, переворачиваясь на спину, прикрываясь книжкой от солнца. — В этом великом колесе Брахмана блуждает гусь. — Кто? — переспрашиваю. — Гусь. Шваташвара-упанишада.