Город стоял «обнаженный, некрашеный и мрачный». Привыкшего к европейскому уюту молодого человека угнетали «убогие пригороды, красные трамвайчики, низкий и захолустный Финляндский вокзал». В то время как раз закрывались последние частные лавки, исчезали или превращались в артели сапожные, портняжные, часовые мастерские. «На полках кооперативов было пустовато, а то и совсем пусто, и часто на требование дать товар, — с полки ли, или с витрины, — следовал лаконичный и мрачный ответ: „бутафория”. Брат Игоря, Михаил, встретил вернувшихся из Скандинавии родителей и брата словами: „В Ленинграде голод”.
Голод в Ленинграде рубежа двадцатых-тридцатых — преувеличение. Вероятнее, речь шла о постоянном недоедании и вообще о скудости жизни. Свидетельств этому множество, почитайте хотя бы переписку Лидии Корнеевны Чуковской с отцом, Корнеем Ивановичем. Семейство Чуковских «стояло на ногах» намного крепче, чем юный Гумилев, но даже Чуковским постоянно не хватало средств на рубашки и носки, вечной головной болью были дрова. В огромном, почти столичном городе на протяжении нескольких лет не хватало ни товаров, ни денег: «У Марины нет ни копейки <…> Коля ходит с чеком в 400 р. в кармане, по которому банк не платит. У меня сейчас ровно 10 к. <…> Цезарю не заплатили в Институте жалованья… <…> дело не в том, что у твоих детей мало денег <…> а в том, что
в городе нету денег,их невозможно достать. <…> Денег нет ни у кого, все в таком же положении, как и мы»[5].Десятки тысяч людей бежали из деревни, где уже раскулачивали, в города, началась новая волна «уплотнений», росло население коммуналок. Такой коммуналкой была и квартира Пунина. В одной комнате жила Ахматова, в другой — Анна Евгеньевна с дочерью Ириной, у Николая Николаевича был кабинет, наконец, еще одну комнату до войны занимала рабочая семья Смирновых. Место Леве нашлось только в коридоре на деревянном сундуке. Своя комната появится у него лишь после войны.