Автор утверждает уже прямо от себя, что Даниэль Штайн — собой, своим телом — стал “единственным мостом между иудаизмом и христианством”, перекрыл пропасть между ними. Бросьте. Никакой он не “иудеохристианин”. Он вообще не иудей и не христианин (то есть “по человечеству” он — христианин, поскольку поступает часто по-христиански, любя самоотверженно и деятельно, живет “по совести”; но “по священству”, как вероучитель своей паствы, — от такого “христианства” надо бежать сломя голову, именно чтобы та оказалась цела). Человек он хороший, это да, — и вот растянулся всем телом, упершись ногами в один край пропасти и цепляясь руками за другой, и так думает быть мостом, по которому предположительно пойдут люди с одного края на другой в обе стороны, прямо по его живому хребту; но, не зная, как богословские мосты правильно строить согласно “религиозному сопромату”, чтобы они держались, он сам на наших глазах все больше провисает, чтобы неминуемо свалиться туда, в пропасть. На наших глазах. Это страшно видеть и больно, потому что успеваешь привязаться к нему, его полюбить... Да еще и других туда, вниз, тащит; как слепой, ведущий слепых в яму.
В конце романа церковные власти все-таки запрещают Даниэля в служении.
Правильно сделали. Неправильно, что не запретили раньше. Он сам должен был бы сказать своему начальству, что отныне не разделяет все основные воззрения католической Церкви, ее главные вероучительные утверждения, непонятные ему, — и поэтому уходит из кармелитского монастыря и просит, буде это возможно, снять с него сан священника. Он же чихать хотел на всякие “запрещения” и говорит своей ближайшей помощнице типа того, что если его запретят, то он один, в углу, а служить будет.