А первую нашу квартирную хозяйку в Ташкенте мамочка окрестила — Сонька Золотая Ручка. Красивая, нестарая еще, но злобная. Мы потом от нее сбежали. А она работала в торговле, товаровед. Вселили нас по броне, у нее трехкомнатная квартира, она жила одна, нам проходную комнату, сквозняки, двери хлопают: к Соньке шастали не пойми кто и с утра до вечера, но папочка сразу же ей сказал — Софья Александровна, что делать, война, мы постараемся найти себе что-нибудь сами, но пока живем у вас, мы вам будем платить, и назвал сумму. Сонька согласилась, а через неделю уже говорит — Жизнь дорожает, надо прибавить! А папа говорит, мы не можем больше. И тогда она забрала у нас свою мебель. Пришли какие-то мужики, грузчики по виду, может, и оттуда, где она работала, и стали вещи скидывать на пол — с дивана, с кровати. За десять минут, по-моему, не больше — мы остались на голом полу с нашими чемоданами. И смех и грех! Даже стульев не было. А еще там был ужасный сортир. Глиняная уборная, одна на весь двор. Это даже трудно представить, Лизонька. Зал ужасов. Там все застывало и плавилось одновременно. А у нас в палисадничке специальный тазик — мы в нем обмывали обувь. А вот один мальчик, старше тебя, но тоже из Москвы, провалился в эту яму. Вытащили — не мог дышать, рот залепило, его укутали старым узбекским халатом… Когда несли в карету “скорой”, тельце сотрясалось как в лихорадке… А еще в нашем дворе, дом соседний, двухэтажный, с балконами, там еще с двадцатых жила немецкая семья. Жена русская, а вот муж немец. Наш немец. Не двор, а интернационал какой-то: русские, узбеки, евреи… Да тогда и не думали, кто — кто. А этот немец, мы и не знали, что немец, бухгалтер, кажется, даже главный на сахарном комбинате, он был такой вежливый и с чужими, с нами, эвакуированными, здоровался, и даже Сонька ему улыбалась. И вдруг — машина. Эта машина. “Воронок”. По всей стране одинаковые. Приехали за бухгалтером. Я точно помню, было воскресенье, тогда говорили — выходной. Выходной, полдень, самая жара. И жена стала просить, чтобы ее забрали тоже, вместе с ним забрали. Мы слышали, как она просила. Все слышали. Двор, ну, точно из итальянских фильмов был, южный, с открытыми дверями, с бельем, с детьми всех возрастов, и двор затаился. Как вымер. Такой пустой солнечный двор, его ведут, и она следом. И повторяет — Что он вам сделал? — и еще — Наш сын на фронте. А ей — И с сыном будем разбираться! Тогда она закричала. Так страшно, без слов, просто — а-а. Тут ее отпихнули, может, ударили, она упала, но схватилась за ноги мужа и через весь двор на животе — отодрать не смогли до самой машины. Машина уехала, она осталась лежать. Лицо, руки — в кровь. Мамочка потом отмывала. А Нинка наложила повязку и даже проверила на сотрясение, но зато с петухом наша княжна Гедройц, женщина-врач, опростоволосилась. И это уже знаменитая семейная история: как мы купили на алайском базаре молоденького петушка, живого, конечно, и стали выкармливать. Привязали к балясинке за лапку, и он так важно разгуливал, поклевывал и горлышко прочищал, а ночевал в сенях. Сонька возмущалась, но что нам было делать — ты худющая, у меня в легких каверны, мамочку вообще звали “голод в Индии”. Но кому-то надо было его резать. Вроде как Нинон должна, будущий хирург, мы так решили, а Нинка взъярилась — При чем тут хирургия? Мамочка конечно бы не смогла, у мамочки петушок из рук клевал, я крови боюсь, сразу в обморок, и тогда папа Миша командирским голосом, я его таким не помню, грозно так — Бабье, вон из дому! И чтобы духу вашего два часа здесь не было!