Анненский бывает очень напряжен. Местами эта “школярская” поэзия не звучит, утяжеленная традицией, Лермонтовым или Блоком. Чужое слово в новом словаре неизбежно остывает, лишается необходимой непосредственности. Но скрытая сила — в композиционном сдвиге, когда в провале между словами начинает обнажаться другой мир, понятый вновь или вдруг, ощущаемый каким-то особым, чистым глазом. Это всегда похоже на откровение, на причастие, возможное только в стихотворении мастера, познавшего закон или нашедшего лазейку, пусть нечаянно: это обнажение — и только оно и есть искусство, его правда и страдание.
Nox vitae2
Отрадна тень, пока крушин
Вливает кровь в хлороз жасмина…
Но… ветер… клены… шум вершин
С упреком давнего помина…
Но… в блекло-призрачной луне
Воздушно-черный стан растений,
И вы, на мрачной белизне
Ветвей тоскующие тени!
Как странно слиты сад и твердь
Своим безмолвием суровым,
Как ночь напоминает смерть
Всем, даже выцветшим покровом.
А все ведь только что сейчас
Лазурно было здесь, что нужды?
О тени, я не знаю вас,
Вы так глубоко сердцу чужды.
Неужто ж точно, боже мой,
Я здесь любил, я здесь был молод,
И дальше некуда?.. Домой
Пришел я в этот лунный холод?
(Из книги “Кипарисовый ларец”, 1910)
Картина почти неясна, хотя тайна поэзии есть ясность. То, что непредставимо глазами, является в слове, в шевелении языка, который обнажает свои возможности.
Картина сумерек дана не сразу, но как возвращение (воспоминание) к тому состоянию, которое отрадно, — крушин и жасмин (уже тронутый болезненным хлорозом), соединенные тенью, похожей на пятно крови. Этот мир страшен (несколько картинно, во вкусе начала века), но не перевернут.
Что-то происходит с миром, который меняется, начинается таинственное шевеление — ветер — упрек и напоминание.
Пейзаж стянут в геометрию почти заприродную, черные извивы и тени на/в белом круге.
Сад (земля с ее изобилием) и твердь (небо, меняющее мир) не соперничают и не отражаются — они связаны через это ощущение конца бытия, где нет слова и цвета.
Страх, отбрасывающий говорящего обратно, — воспоминание не только утешает (возвращает цвет), но и усиливает ощущение космического ужаса — “что нужды”?
И вдруг что-то разжимается, пространство оказывается присвоенным, и уже отсюда странным кажется мир тот, дневной: “неужто ж точно?” — в этом неузнавании страшная тайна природы, своей природы, имеющей температурный предел — холод.
Маки в полдень
Безуханно и цветисто
Чей-то нежный сгиб разогнут, —
Крылья алого батиста
Развернулись и не дрогнут.
Все, что нежит — даль да близь