Нас часто наказывали — «ставили в угол». Особенно это практиковала бабушка, которой на самом деле почти одной приходилось нас воспитывать — днями, когда родители и дедушка были на работе. У нас с Алешей были персональные «углы» — ниши между мебелью: одна — между пианино и буфетом, другая — между тем же буфетом и не помню чем. Обязательно каждый вставал в свой «угол». Там были оборудованы «шкафчики для козюль». Это были обнаруженные нами пустоты под обоями — небольшие ямки в штукатурке. Мы надрывали над ними обои и делали как бы маленькую дверцу, ведущую в этот тайничок. Там мы хранили то, что выковыривали из носа во время наших долгих стояний «в углу». Ковыряние в носах и возня с этими «шкафчиками» так увлекали нас, что мы забывали свое подавленное состояние, которое нам надлежало испытывать и которое должно было привести нас к необходимости «просить прощения». Это было условие, при выполнении которого (формула:
«Я больше не буду») дозволялось покинуть «угол» и продолжать свободные игры. Но странность этого обряда заключалась в том, что мы-то были готовы «просить прощения» сразу же, а бабушка говорила: «Нет, ты постой, постой как следует, чтобы осознал!»… Эмпирически было установлено, что это «как следует» в бабушкином представлении равно где-то минутам десяти. Поэтому мы становились и выжидали. Однако, начав заниматься со своими шкафчиками, мы забывали про время, и оно замедлялось (то есть ускорялось): мы думали, что прошло еще только минут пять, а между тем проходило и полчаса, и час… Мне кажется, я помню и цвет (розовато-сиреневатый) этих обоев, и узор, в который я вглядывался так пристально и с такого близкого расстояния, что знал в нем каждую мельчайшую крапинку, ямку, морщинку, царапинку… Бабушка приходила в комнату из кухни и удивлялась, что мы все стоим и на ее приход не обращаем внимания. Но до поры до времени молчала… Наконец не выдерживала: «Коля! Ну-ка подойди ко мне! Ты долго будешь упрямиться? Ты что, собираешься до вечера простоять?». Вот тут-то уже сказать«Бабушка, прости, я больше не буду»было совершенно невозможно, язык не поворачивался. Психологически это очень понятно, но бабушка, профессиональный педагог[10], этого не понимала. В результате она достигала эффекта совершенно противоположного примирению-покаянию-прощению. Коса находила на камень, я снова отправлялся в угол, и теперь уже подавленное состояние праздновало победу: вскоре я начинал плакать. Ситуация усугублялась: «просить прощения» становилось все невозможней. Оканчивалось это, как правило, тем, что бабушка, не видя выхода, разрубала гордиев узел. «Хватит плакать. Иди сюда… Будешь просить прощения? Ну? Ведь это так просто!» Мой плач переходил в рыдания, и я что-то лепетал, захлебываясь, что с готовностью интерпретировалось в нужном ключе, принималось — и я был отпущен… Но…