Ехали в двухместном купе фирменного поезда “Белоруссия”, скорый; ехал им и назад вместе со всеми, в одном купе с В. Л. Кондратьевым. В 2.45 ночи сошел в Смоленске, тихо, не разбудив его.
Когда отчалили от Москвы, перезнакомились, Кондратьев достал фляжку с коньяком, но себе налил на донышко и не притронулся, и пошли разговоры...
Тут надо записать, что Лазарев рассказывал под свежим впечатлением о своей стычке в цензором Сологдиным (о нем как-то рассказывал и Можаев; с ним он вел переговоры об издании второй книги своего романа) — из-за переписки Твардовского с кем-то, которую “Вопросы литературы” собрались опубликовать. Меня потрясла, рассказывал Лазарев, та ненависть, с которой Сологдин говорил о Твардовском. Он припомнил Твардовскому все, вплоть до главы о Сталине в поэме “За далью даль”. Тогда, сказал Лазарев, я напомнил ему, что Ленинская премия за поэму, кажется, не отменена. Но в глазах Сологдина прегрешений за Твардовским было и без того избыточно. Я понял, сказал Лазарев, как жутко они его, Твардовского, ненавидят — давней ненавистью.
На обратном пути уже подвыпивший Еременко, директор “Советского писателя”, рассказывал о своих встречах-разговорах с Твардовским в ту пору, когда он, Еременко, служил в Цека, курировал “Новый мир” и “Октябрь”. В частности, он рассказывал, как однажды он звонил А. Т., приглашая его в Цека для очередной беседы. А. Т. в таких случаях молча выслушивал приглашение, переспрашивал иногда, когда и к какому часу, потом говорил: “Хорошо, буду” — и вешал трубку. Он был человеком дисциплины, и ему не приходило в голову, что голосу из Цека можно не повиноваться, возражать. “Хорошо, буду”, приходил, выслушивал, что ему наговаривали, прощался, уходил, иногда сказав что-нибудь вроде того, что вы все-таки не все поняли верно, не во всем разобрались, но это говорил спокойно, со вздохом, сожалея больше, чем возмущаясь.