Старые люди во мне вызывали жалость и страх одновременно. Вот они греются на скамеечках, ловят последнюю ласку лета и ничего, ничего не ждут. Наоборот, лишь просят у неба, чтоб мир этот оставался вчерашним, таким же застывшим и неизменным. Подумать только — лишь несколько лет, и я умножу своей персоной все это сборище капитулянтов, безоговорочно сдавшихся жизни. От этой мысли душа каменела.
Отец понимал, что я уеду. Он видел все, что со мной творится, и, вопреки тому, что испытывал, сам побуждал меня
Он все сознавал, и он смирился. Но что было делать с его потребностью меня заслонить и прикрыть собою? Эта потребность в нем поселилась с первого дня моего рождения, при этом, чем старше я становился, крепла все больше и ощутимей. Он был убежден, что обязан спасти меня от угрожающей мне опасности, в первую очередь — от государства, в природе которого не сомневался.
То был предмет наших долгих споров. Он знал, что все мы зависим от прихоти неумолимого динозавра, а я, по щенячьей своей недалекости, надеялся, что его можно смягчить, а может быть, даже усовершенствовать. Для этого мне и необходимо скорей очутиться в центре событий.
И я уехал. А он остался. И жизнь наша распалась на две — уже разделенные, автономные. Я аккуратно писал ему письма, но чем подробнее излагал сюжеты моей московской жизни, тем меньше оставалось в них места для чувства, в котором он так нуждался. Но он ни разу не дал мне понять, как зябко его одинокому сердцу, и мне оставалось только догадываться, как трудно он учится жить без меня, пока я учился стать северянином.
Так минул год, год штурма и натиска, как я потом его окрестил. И вот, наконец, мы вновь увиделись — он был командирован в Москву.
Какое морозное было утро! Ранний бакинский поезд опаздывал, люди в шубейках, в надвинутых шапках нетерпеливо переминались — и вот накатил могучий клуб пара, повисший, как выдох усталого зверя, сквозь дымное облако обрисовалось железное тело локомотива, а вслед за ним — вагоны, вагоны, и вскоре обе эти толпы — и та, что ждала, и та, что явилась, — смешались и стали неотличимы.
Не сразу, но я его обнаружил, мы обнялись, без слов, по-мужски, он выглядел странно в своем несезонном, негреющем, затрапезном пальтишке, в знакомой нахлобученной кепке. Даже среди посланцев Юга он выделялся своей уязвимостью в этом заледеневшем городе.