На следующий день мы расстались — и, как всегда, бестолково, поспешно, поддавшись этой вокзальной бестолочи, ее бессмысленной суете, когда все главное и заветное так и остается несказанным. Мелькнули в окне его кепчонка, глаза, предательски увлажнившиеся, грянула веселая музыка, и поезд рванулся, гася одышку, нащупывая ритм и скорость, — и понесся, исчез, растаял в облаке дыма и снежном вихре — вот уже ничего не видно, щурю глаза, машу рукой, губы мои нелепо сводит какая-то кривая гримаса. Еще не знаю и не догадываюсь, что наша единственная встреча с той же фатальностью обернулась нашим прощанием, — мог ли я думать, что вижу его в последний раз?
Меж тем, по странной воле событий, дела мои шли совсем не худо. Пьеса, которую я закончил, вдруг привлекла к себе внимание и вроде бы не подверглась запрету — наоборот, обрела судьбу. Сначала ее поставили в Питере, потом уже в столице Лобанов довел ее до премьерных спектаклей. В заочном споре с отцом я выигрывал.
Но опыт его был все же весомей.
Обычно ходов назад не берут, но я упустил одно обстоятельство: правительство не соблюдает правил. И пьеса моя была убита.
Тогда мне казалось, что я теряю не просто свою новую драму — я хоронил своего ребенка, безжалостно лишенного будущего. Возможно даже — не рядового. Такие надежды, скорей всего, были естественным заблуждением, однако ушло немало месяцев, прежде чем я вернул себе равновесие.
Было ли что-либо в пьесе “Гости”, чем надо было так дорожить? Сегодня я думаю по-другому.
Но всякая вещь существует во времени, а время хотело этого крика, в конце концов вырвавшегося наружу и раскатившегося до пафоса. Он долетел до зрительных залов после тридцатилетней паузы. Именно это вызвало отзвук. Других достоинств в той пьесе не было. Однако и колебание воздуха, казалось бы, намертво окаменевшего, рождало начальственную ярость.
Так началась моя страда.
В те дни на меня с иступлением, с яростью обрушился гневный газетный вал — апостольский глас возмущенной прессы. Узнал о себе я немало нового. Практически не осталось порока, которым бы не был я наделен. Пьеса вполне обнажила автора и помогла его разглядеть.
Стало понятно, что в эти часы кончилась краткая передышка, дарованная после смерти диктатора, и что эпоха готова застыть еще на несколько десятилетий. Пьеса моя оказалась точкой, поставленной в финале периода. Этот многозначительный факт не возбудил моего самолюбия.