Торгашка предлагает мне дружбу. Почему–то не хочет, чтоб в рассказе, что от нее, были татарки. Я никогда не была озабочена национальностью — ни своей, ни чужой. Это не значит, что я равнодушна. Нет. Все–таки я не люблю почему–то евреев. Знаю за что. За умение. За то, что ухватистые. Оборотистые. Смекалистые. Свойства выживания для долгой жизни. Если, не дай Бог, победит Макашов, я буду их спасать, потому что русские — совсем другие, они не любят жить, — это не я сказала — Чехов, а евреи любят! И чтоб что–то осталось после Макашова, надо прятать евреев, которые начнут все сначала, потому что им нравится жить. И они умеют сначала. А мы нет. Этим мы отличаемся. Этим же соединяемся, как жизнь и смерть, как сестры. Торгашка сказала “манси”. Откуда ей знать, что “ман” — это мания, страсть, безумие. Суп безумия? А что тогда “си”? Нота, последняя в ряду, звук затухания, после которого надо шире открыть горло, чтоб идти дальше. Но идти дальше — это не для меня. Мне подходит “восвоя–
Я — Ольга
И все–таки после слов Раи я заехала в школу к Саше. У нее на работе другое, затворенное, лицо. Я это давно приметила. Сущность школьного лицемерия — и у детей, и у учителей — именно в этом: в спрятанности души. Саша по природе мягкая, добросердечная, смешливая баба. Сначала ее оскорбил антисемитизм, и она бежала, а потом — возвращение на лучшую из родин, не менявшую своих убеждений. Все вместе уже тогда придало ее лицу некую ненашенскую изысканность удивления, которую она в школе стирает меловой тряпкой, как неправильно решенный пример. Нет у меня изысканности, как бы говорит она, нет у меня душевности, я вообще не умею улыбаться, я — само прискорбие. Такое лицо у одной из Богородиц — я не знаю имен икон, — ну той, что держит Сына неправильно, на правой руке. Я запомнила ее именно за эту неправильность. Я знаю, как мне было неловко держать детей на правой руке, как я боялась их уронить, и у меня определенно было такое же лицо.