Илья, “немножко циник, немножко романтик, немножко раздолбай”, со своими постоянным пьянством, бедностью, неизменной высокой влюбленностью и жестко описанным сексом и, главное, мечтами о литературе, творимой из повседневного сора, хорошо смотрится в галерее героев Чарльза Буковски, Джона Фанте и Дадзая Осаму. Последнее японское имя, аристократа и марксиста, наркомана и алкоголика, христианина и казановы, мизантропа и самоубийцы, одного из ярчайших стилистов и классиков прошлого века, мало известного у нас3, здесь не случайно. Он не только написал свои самые яркие вещи в жанре “ватакуси-сёсэцу” (так называемой “эго-литературы”), но реализовал в своем творчестве и жизненной модели понятие “докэ” — то, что можно условно перевести как “шутовство”. Если мотив плавного и незаметного перетекания жизни в литературу более чем известен на Западе и у нас, то парадигма юродивого героя после Венедикта Ерофеева была, кажется, изрядно подзабыта. Для традиции же “докэ” (символична и семантика этого слова, состоящего из двух иероглифов — “дорога, путь” и “превращать”; первым иероглифом записывается Дао, второй — входит в слово “культура”…) характерно не только жизнетворчество со всей непрезентабельностью исходного материала (Мамедов описывает извращенный секс с женщиной, чья малолетняя дочь спит в той же комнате), насмешки над собой, но и постоянное самонаблюдение, пристальное внимание к себе наподобие того, как коверный контролирует каждое свое действие с тем, чтобы оно смешило публику в цирке. Уже в школе герой Мамедова начинает играть: “Не знаю, не помню уже, с чего взял вдруг, что мне к лицу образ средневекового трубадура и что трубадуру не пристало хорошо учиться. Но, так или иначе, я вошел в роль, да так, что выйти из нее уже не смог, мучая и себя, и бедную девочку, и педагогов, и родителей. <…> Я начал забывать Ларису, но с маской своей уже не мог расстаться ни в этой школе, ни в двух других, вечерних, в которых мне пришлось доучиваться. Да и маска уже перестала быть маской. Какая, к черту, маска!”4