Странное они производят впечатление. Написанные по горячим следам, они — «литературны». В них ощущается замах на нечто большее, чем дневник или репортаж. Литературность «Записок…» угадывается в их парадоксальной традиционности. Угадываются литературные предшественники: «Фронт» Ларисы Рейснер, «Конармия» Бабеля. «Орнаментальная» проза 20-х годов, из которой выброшены все «орнаментализмы». Оставлена только ритмическая организация текста и интонация — спокойным, деловым тоном о жестоких и страшных вещах. Слуцкий, разумеется, не мог знать, как «работал» с бабелевским текстом Варлам Шаламов («Я вычеркивал все его „пожары, веселые как воскресенье“, — рассказы оставались живыми»), но его принцип работы в этой традиции, в традиции этой прозы, был точно таким же. «Отжать» всю пышную роскошь эпитетов и метафор. Слуцкий пишет, что до войны раз пятнадцать прочел сборник рассказов Бабеля. Следы этого чтения в «Записках о войне» полемичны. Бабелевский Лютов, alter ego Бабеля, лирический, если можно так выразиться, герой «Конармии», — очкарик, интеллигент, примкнувший к революции; его несет стихия народного бунта. Лирический герой «Записок о войне» Слуцкого и его ранних баллад — интеллигент, руководящий народным бунтом, организованным в регулярную армию. Это был не момент истины — момент заблуждения. Но энергия этого заблуждения позволила разгромить тоталитаризм «справа» — фашизм — и впоследствии не позволила примкнуть к тоталитаризму «слева» в самом бесчеловечном его «изводе» — к сталинизму.
О том, как себе представлял дальнейшее развитие событий Слуцкий, пишет его друг, Давид Самойлов: «Он воротился в Москву в сентябре 1946-го… Он тогда замечательно рассказывал о войне, и часть его рассказов, остроумных, забавных, сюжетных, он записал и давал читать друзьям машинописные брошюры: „Женщины Европы“, „Попы“, „Евреи“ и т. д. Памятуя о военных записках, сказал ему: „Будешь писать воспоминания? У тебя получается“. — „Не буду. Хочу написать историю нескольких своих стихов. Все, что надо, решил вложить в стихи“…На другой день после приезда Слуцкого пришел Наровчатов…Наша тройственная беседа происходила в духе откровенного марксизма…Соглашение с Западом окончилось. Европа стала провинцией…Отсюда резкое размежевание идеологий…Тактикой, как видно, мы считали начало великодержавной и шовинистической политики. Ждали восстановления коминтерновских лозунгов».
Слуцкому кажется: то, что не удалось анархической конармии в 1920-м, удастся советской армии в 1945-м. Российская революция перерастет в революцию всеевропейскую. Тогда на причитающиеся им по праву места будут возвращены те уничтоженные люди 20-х, кого он не без оснований считал своими учителями. Люди революционных «бури и натиска», они не подошли дисциплинированному военному лагерю 30-х, но теперь, когда в Европе поднимается своя «буря», — теперь-то они понадобятся вновь. Вот откуда в тексте Бориса Слуцкого имена репрессированных, тогда еще не реабилитированных поэтов и писателей — Пильняка, Клычкова, Мандельштама. Вот почему Слуцкий пишет о знаменитом Юрии Саблине — участнике левоэсеровского мятежа 6 июля 1918 года в Москве; вот почему называет публицистику Ильи Эренбурга «моральной левой оппозицией по отношению к официальной линии». Словосочетание «левая оппозиция» взрывоопасно, бризантно — так называлась оппозиция Троцкого и его сторонников, ориентированных на мировую революцию. В 30-е годы не было ничего страшнее, чем оказаться «троцкистом». Слуцкому кажется, что нынче (в 1944 — 1945-м) все изменилось. Тактика (погоны, «темные доски обрусительских икон», патриотизм, приближающийся к шовинизму, к великодержавью) должна смениться стратегией (возрождение «коминтерновских лозунгов»). Поэтому Слуцкий с таким воодушевлением описывает Сербию 1944 — 1945-го — он вдохнул воздух крестьянской революции, во главе которой — направляющая и организующая сила: городские образованные люди, интеллигенты и рабочие, — коммунисты.