Пока учился, Моррисон отснял два фильма — по большому счету, маловразумительный сюр, вполне в духе времени, — но кино, как оказалось, было не тем, что ему нужно. Моррисон писал стихи — писал и никому не показывал. Для этого, разумеется, были причины. Первая банальна и проста: Джим был патологически застенчив (и задним числом понятно почему: огромным амбициям сопутствует столь же серьезный страх не быть оцененным по достоинству — бич и проклятие больших художников), так что на первых выступлениях в заштатных барах Моррисон стоял на сцене спиной к публике, не в силах заставить себя повернуться и глянуть ей прямо в глаза. Это потом он стал настолько крут, что мог позволить себе (и на сцене и в жизни) решительно все. Вот, например, как в самом начале карьеры группу выставили из престижного бара “Whiskey-A-Go-Go”: в один прекрасный вечер, естественно, “в расширенном сознании”, исполняя “The End”, Моррисон решился на импровизацию, не только придав ей фрейдистский подтекст, но и громогласно, как говорится, назвав вещи своими именами. Дойдя до куплета, где убийца бродит по дому, Джим вдруг прокричал со сцены: “Отец!” — “Да, сын”. — “Я хочу тебя убить”. Аудитория затаила дыхание. “Мама… Я хочу тебя…” — далее последовало непечатное слово. К счастью, как раз подоспела студия “Электра”, они подписали контракт и принялись записывать свой первый диск… Напившись в хлам, он мог залезть на башню в университете, раздеться догола и сбросить одежду вниз, на частной вечеринке публично справить нужду в стакан или дать в глаз Нико — той самой, что сделала потрясающий диск с “Velvet Underground” (альбом носит ее имя), любовнице Алена Делона и матери его ребенка.
Вторая причина несколько сложнее: Моррисон писал не просто стихи. Это зарифмованный гул, ритмизованный шум, сродни гипнотическим заклинаниям древних ритуальных песнопений, и этот гул нельзя было просто уложить на бумагу, он требовал голоса и звука. Недостаточно было дать