Я помню, как учительница по рисованию за что-то тебя невзлюбила. Она никогда не ставила тебе выше тройки. Там же, в школе, у нее был кружок по рисованию, и я видел, как она заботливо и горделиво прикрепляет к фанерному стенду рисунки своих учеников. Я подошел к этому стенду; я хотел понять, сравнить — чем же рисунки других детей лучше твоих. Я увидел, что рисунки других детей были радужными и кричащими — здесь был как бы винегрет из самых ярких красок. И тем более у этих рисунков были самые безобидные, безоблачные темы: поход в цирк, застывшие в аквариуме золотые рыбки и тому подобное. Эти рисунки вполне соответствовали тому, что, по общим представлениям, должны были рисовать дети. И тут я вспомнил то, что рисовал ты. Я вспомнил нарисованные черным и фиолетовым карандашом нелепые человеческие фигурки, у которых были квадратные головы и чрезмерно растянутые грабли вместо рук. Один раз в специальном медицинском издании я увидел рисунки, принадлежащие больным шизофренией. Вспоминая твои рисунки, я, к своему ужасу, обнаружил в них огромное сходство с тем, что было в медицинском журнале. Я испугался… А потом вдруг мне стало так жаль тебя, так больно за то, что, возможно, все это — мои писательские гены, моя вырождающаяся аристократическая кровь, — короче говоря, что это я виноват в том, что твои рисунки такие искаженные и блеклые, и что я виноват в том, что эта долбаная старая и седая учительница не любит тебя и ставит тебе самые плохие отметки!.. Я нарочно нашел альбом с репродукциями Пикассо. Я говорил тебе, что если вдруг в следующий раз учительница придерется к твоим непропорциональным человечкам, чтобы ты ответил ей, что твой идеал — Пабло Пикассо!.. Но однажды ты пришел из школы весь заплаканный. Я спросил: в чем дело? И ты рассказал, что учительница по рисованию ударила тебя по щеке… Я не находил себе места. Я лихорадочно соображал: как это можно ударить ребенка, моего сына, по лицу?! Я много раз бил тебя — бил по телу; но я никогда не касался лица. Мне казалось, что бить по лицу — это все равно что бить по человеческому достоинству. И легче всего (и в этом-то и заключалась основная гнусность!), — легче всего было так поступить с ребенком!.. Я пошел в школу, чтобы призвать учительницу к ответу. Но мне сказали, что она только что ушла на пенсию и что в школе она больше не работает. Я попытался узнать ее адрес. Но мне сказали, что такой информации мне дать не могут. И снова я видел бледное, дергающееся лицо завуча, лицо директора… И снова, в очередной раз, меня тыкали носом в эту скрытую, нигде не записанную истину — то, что мой ребенок, мой сын, имеет значение только для меня... И ведь я вполне мог настоять на том, чтобы мне дали этот адрес, я мог, наконец, пойти в адресный стол, мог прийти и указать этой старухе на ее седины, на то, что, когда живопись, какой бы красивой она ни была, — когда она начинает сочетаться с пощечинами, то это уже не живопись и не искусство — это полное уродство, вырождение!.. Но я никуда не пошел и ничего не сделал. И это еще одно мое предательство по отношению к тебе.