Да и мир поворачивается к тебе разными гранями, в зависимости от того, каков ты сам. Мне было жаль расставаться с лагерными друзьями, но если бы я хитрил на работе, в быту, то и они превратились бы в злодеев и бандюг, которыми их видели многие другие. Однако я знал, что эти люди, столько пережившие на своем веку, могли быть грубыми до озверения, но могли и ценить добро. Это я видел даже у рецидивистов в Адзьве. Но отношение к труду — это у них был главный оселок. Попробуй я хоть раз схитрить — и вся наша дружба пошла бы под откос. Много значило и отсутствие зависти: карьеры тут не сделаешь, а к моим друзьям из ученой братии применялся единственный критерий: простой.
Те из нас, кто не нес в себе достаточного уважения к извечному, кто не умел уважать “заурядных” мужиков после общения с людьми чем-то выдающимися, кто не желал учить “заурядных” детей после краха академической карьеры, — все они оказались сломленными и несчастными людьми. Мне “повезло”, что в школах, где я работал, преобладала безотцовщина, и сироты ко мне тянулись и во взрослые годы называли меня духовным отцом.
Я не хочу сказать, что вовсе не нужны более высокие мерки, помимо извечных, простейших, общечеловеческих. Однако, стремясь к более высоким формам жизни, не стоит спешить расставаться с простейшими, извечными ценностями: они могут выручить в эпоху лихолетья, как старый добрый полушубок еще может хорошо послужить, если в морозы лопнет теплоцентраль.
И думаю с тревогой: а мы сумели передать своим детям и внукам этот полушубок — умение уважать каждого человека — в том числе и самого себя — не за богатство, успех, чин и даже талант, а просто — как хорошего человека? Если вдруг все это ускользнет и ты окажешься не профессором и не директором, а работягой среди работяг — сумеешь ли ты остаться хорошим и
счастливымчеловеком наперекор всему?