Несмотря на то что в его ранних книгах случаи явной небрежности сравнительно немногочисленны, они не укрылись от первых слушателей и читателей. С. П. Бобров, его «крёстный» в литературе63, «уверял, что в молодости Пастернак был нетверд в русском языке: „Бобров, почему вы меня не поправили: ’падет, главою очертя’, ’а вправь пойдет Евфрат <’>? а теперь критики говорят: неправильно”. — „А я думал, вы — нарочно”»64. Поначалу Пастернака, как он сам признавался, такие придирки критиков «задевали»65: сколько мог, он пытался убирать двусмысленности и очищать язык (среди прочего правка коснулась и тех мест, о которых упомянул Бобров). Но с какого-то момента поэт практически перестает эти оговорки исправлять, что, однако, ему не мешает над ними иронизировать66. Слова Пушкина:
...Противоречий очень много, / Но их исправить не хочу, — Пастернак повторяет, хоть и в несколько ином смысле:А ошибусь, — мне это трын-трава, / Я всё равно с ошибкой не расстанусь(«Анне Ахматовой», 1929).Почему поэт не хотел расставаться с «ошибками»? Во-первых, с наступлением литературной зрелости он стал свободнее давать доступ в поэзию своему личному языку: «Прежде меня задевало то, что Юлиан [Анисимов] мне глаза колол
„отдаленными догадками”о том, чтоне еврей ли я, раз у меня падежи и предлоги хромают (будто мы падежам и предлогам только шеи свертывали) <...> Теперь бы мне этих догадок на рыжок не стало. Теперь случись опять Юлиан с такой догадливостью, я бы ему предложил мои вещи на русский язык с моего собственного перевести»67.Но хотя о праве на «свой собственный язык», позволявшем не считаться с теми или иными нормами, Пастернак впервые объявил уже в 1916 году, этот вопрос продолжал его заботить еще долгое время. Острее всего, пожалуй, он был поставлен в исповедальном письме Горькому 7 января 1928 года: «Мне, с моим местом рожденья, с обстановкою детства, с моей любовью, задатками и влеченьями не следовало рождаться евреем. Реально от такой перемены ничего бы для меня не изменилось. От этого меня бы не прибыло, как не было бы мне и убыли. Но тогда какую бы я дал себе волю! Ведь не только в увлекательной, срывающей с места жизни языка я сам, с роковой преднамеренностью вечно урезываю свою роль и долю»68.