Читаем Новый Мир ( № 7 2004) полностью

“Дети с протянутыми руками, дрожащие от сырого петербургского тумана <…> особенно девочки, нищие, избитые или обесчещенные <...> эта Нелли <…> эта Неточка <...> эти девочки из лондонского (на сей раз не петербургского) тумана <...> протягивающие свои грязненькие ручки к прохожим, чтобы только их взяли <...> все эти девочки-подростки, эти „нимфетки” <...> не для того ли явились они на свет божий из авторского подполья, чтобы освободить совесть своего создателя от чего-то страшного и тайного?”

Я сейчас не об этом — опять — выпаде в сторону самого Достоевского, я о другом. Вот предпоследнее предложение — сцена в конце романа: “И какая-то семья — родители плохо и бедно одетые, и с ними девочка лет семи или восьми, тоже в очень худом пальтишке, — шли мимо этой бывшей часовни или церкви — лица у них были белые, чухонские, — отец, шедший чуть сзади нетвердой походкой, догнал жену с девочкой, и они все втроем неожиданно повалились в сугроб, — девочка вскочила первой и, отряхиваясь от снега, стала что-то быстро и горячо выговаривать родителям, которые никак не могли подняться, а когда поднялись и пошли, то я увидел, что и мать девочки идет нетвердой походкой, — девочка пошла впереди, словно поводырь или, может быть, просто стыдясь своих родителей...”

Текст абсолютно однозначный и по месту расположения — символический. Вот они, “истинно русские”, которых так хотел любить Достоевский, наследники “национального духа”, растлевающие ребенка, девочку — Нелли, Неточку, Матрешу...

А вот последнее предложение, финал “Лета в Бадене”:

“Несколько минут спустя я уже ехал на трамвае к Гилиному дому, а еще через полчаса мы уже снова беседовали с Гилей, сидя на бывшем Мозином диване, и она рассказывала мне про блокаду, про Мозю, про тридцать седьмой год, а за окнами лежала зимняя петербургская ночь, и, когда внизу на улице с грохотом проносились трамваи, весь дом вместе с Мозиной лампой вздрагивал, словно корабль, стоящий у причала”.

Там алкаши, барахтающиеся в сугробе, потерявшие человеческий облик и тянущие за собой ребенка, здесь — уют, человеческое тепло и память.

Пожалуй, вот именно это — противопоставление — кажется мне, еврею, самым неприятным и неприемлемым в романе Леонида Цыпкина.

Мне гораздо понятнее то, что пишет антисемит Достоевский в статье “Похороны „общечеловека””, которая в “Дневнике писателя” следует немедленно за статьей “Еврейский вопрос”.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже