1 Мне, наверное, надо обязательно сказать, что ее отсутствие повлияло на все страхи моей жизни. Точнее, тотальность этого качества отсутствия. Ее не было нигде — и в этом для меня состоял непреходящий ущерб. Ведь ее нельзя было обнаружить ни
там,где на самом деле не было и меня, ни тем болеетут,со мной, но игде-товообще в мыслимых мною пределах. И мне безмерно тяжело перечислять эти “места”, где ее не было.2Неукротимые игры в “войну” всегда отталкивали меня, мне не хотелось бегать с деревянным автоматом за “фрицами”, на мой вкус, это было слишком серьезно, и я не мог, как говорил сам себе, “разыграться”, так как подозревал даже в раннем детстве об истине настоящей смерти.
Великой войной, звериной памятью о ней, какой-то неистребимой перхотью было осенено все вокруг моего детства. Изобилие военных-орденоносцев, куражащиеся нищие-инвалиды, вопиюще свежие названия улиц, близкие к поминкам праздники, нетрезвые разговоры, оправдания ничтожного настоящего и бахвальство победительным прошлым. Ожидания, в конце концов. Они не оправдались.
Взрослые вызывали во мне зависть, так как они уже не попали на войну и живы, а я... ну, что может сделать со мной любая бойня. Я чувствовал слово “война” как дисперсию страха, осязал, что даже в своей словарной сущности (коль и посейчас есть это неукротимое слово) она не кончилась, а ушла под почву, в лаву и может всегда проявиться, спалить все на свете, и первым оплавится до окатыша в ее горниле — мой отец.
3Эта очарованность теплым и нутряным, но никогда — омерзительным, в отрочестве всегда довлела надо мною. И я пугался тусклого очарования и испытывал удовольствие от испуга, вдруг наделявших меня выпуклым чувством — что я жив.
4Он, показывая эти фотографии, ничего не транслировал собою. Даже не раскупорил ни одной пуговицы на теснившей его форме, чтобы доказать, что это он — тот самый, кто куражится, составляя часть орнамента. И я понимал, что он перешел какую-то черту, после которой прошлое исчезло, и вот — у него совсем ничего нет.