“Нужна мне такая дерьмократия, ни в одну дверь не войдешь. Я сам военный летчик! При коммунистах было лучше, а теперь какой порядок — нет порядка!” Это из речи старика, инвалида, которого не пропускали навестить жену из-за карантина. Потом все же пустили. И он долго у ней пробыл. Когда уходил, попросил меня застегнуть ему на вороте куртку, если у самого не получится, “рука не согнется”... Рука, понятно, не гнулась — это была его просьба, беспомощного инвалида, за которым и некому поухаживать, кроме жены, облеченная в форму хоть какой-то самостоятельности и чувства собственного достоинства. Я защелкнул пуговичку, совсем так, будто он был ребенок — как и мне в детстве застегивала мать; отчего-то эта пуговица, которая под горлышком, такая всегда трудная, будто и не просто пуговица, а что-то жизненное сверх естества. Сразу я и забыл про старика, но ему, оказалось, было важно поблагодарить меня, и он стоял в сторонке, уже одетый, и ждал, когда я обращу на него внимание, чтобы поблагодарить. Я вдруг уткнулся в него взглядом, удивившись, что он еще топчется, и старик с чувством показал мне глазами свою благодарность, будто мы понимали друг друга и без слов. И он еще дождался минутки и опять подал мне знак светящимися слезными глазами, потому что, верно, ему сделалось вдруг нужным душевно и важным продлить и укрепить эту зыбкую ничтожную человеческую связь, что я прищепил ему пуговицу.
У дамы жалкий пропуск на посещение больного оказался в твердом, неожиданно добротном пластиковом переплете, что удивило — и уже мое удивление доставило ей удовольствие, так что она не удержалась и высказалась не без гордости: “Культурненько, не правда ли? Как вы думаете, так ведь хорошо?” На что и нечего было возразить, а только оставалось неожиданно опустошительно подтвердить, что культурней и положительней такого обращения с этим клочком бумажки не придумаешь, хоть привычней и даже родней обмусоленные обычные пропуска у обычных, живущих-то некультурной жизнью людей.