Красота доберется, разумеется, до душ героев, но начнет с их (ее) тел(а). При том что «Шедевр» очень телесен, в садическом смысле. Ведь при всей радости от тела, у де Сада — плоть это тоже механизм, подпорка его философских концепций
[4], тело не столь важно в итоге, скорее, это тоже концепт, а все оргии (в отличие от того же Пазолини, в «Трилогии жизни»[5]которого плоть действительно прославляет эрос, молодость и жизнь) сводятся в пределе к утомительному, механистическому ритуалу манекенов. Недаром Камю даже считал «застылость» сцен у де Сада «омерзительно бесполой»[6], а Батай с его более чем толерантным отношением к де Саду упрекал последнего в однообразии и скучности: «От чудовищности творчества Сада исходит скука, но именно эта скука и есть его смысл. Как говорит христианин Клоссовски, его нескончаемые романы больше похожи не на развлекательные, а на молитвенные книги. <…> В нестихающем бесконечном водовороте объекты желания движутся каждый раз к мучениям и смерти»[7]. Вот и в «Шедевре» плоть изобильна, акцентирована, подана болезненной для того, чтобы затем, в финале ее разрушить. От психологических зарисовок («И слезы ее, которые все равно накапливаются, проливаются внутрь, а не наружу. Открою один ее секрет или особенность — у нее две системы. Одна — кровеносная, другая — слезная. Эти слезные трубки — как вены, только прозрачные, и проходят по всему телу от макушки до пят. Что-то вроде длинной реки, с притоками. Устье — в пупке начинается. Почему — не скажу, не знаю. Из-за того, что трубки прозрачные, они не видны. Слезы постоянно циркулируют по ее телу, копятся за глазами, и если прольются, то это — как водопад. Не у всех есть вторая система…») и «женских» самосозерцательных, даже аутоэротических анатомичностей («Мои сведенные ноги подрагивают, как хвост рыбы, выброшенной на берег. Смеюсь переливчатым смехом. Из расстегнутой пижамы выглядывает моя грудь — белая, сахарная, с голубой венкой. Моя грудь такая расхлопнутая, что, кажется, сейчас взорвется и осыплет Кота белыми хлопьями») — к нарастающему безумию. Рисункам гноем из собственноручно расцарапанного пупка, желанию явить внутренние органы в качестве шедевра же, овеществить их («Предпочитаю осколок стекла, которым можно вскрыть себя от пупа до горла. Раньше я хотела носить бусы — от горла до пупа. Вынуть внутренние органы — легкие, желудок, сердце, печенку, селезенку, а главное — кишки. Если не умру, намотаю их на шею, и буду сидеть в них, как в бусах.»[8]) и тотальному безумию, в котором тело, как в кислоте, растворяется, расчленяется паранойей: «Нет ничего унизительней, чем расстегнуться, вывалить перед кем-то грудь — белую и сахарную, и увидеть, как от тебя отворачиваются к женщине с уродливой маткой на шее. Со складкой на лбу. С вареным сердцем. Отвернись от меня, канделябр, не смотри, я — отвергнута. Меня не выбрали».