Проблема — и это серьезная проблема, действующая и сегодня! — русского белого акцентного стиха всегда состояла в низком литературном качестве Синодального перевода Библии, на который он исторически опирался (к нему же восходит и Уитмен Чуковского). Покойная Эльга Львовна Линецкая, бывало, замечала на занятиях переводческого семинара при ленинградском Доме писателей: «Библейские цитаты мы,
Бирюзою перстня божьего
Небо нынче не заткнуто, —
Небо серое.
Но зато и в бурю осенью
На деревьях загорелых
Листья солнятся.
В городах во время праздника
Марш дудит солдатскошагий; —
Разве весело?
<...>
Даже северяниноподобное «солнятся» можно простить этому веселому стишку!
Библейский стих (Нельдихен называет его «библейской прозой») соблазнял не одного Чуковского и не одного Нельдихена. Возьмем, к примеру, сочинение легендарного (в свое время в Тифлисе) графомана или, лучше скажем так — «естественного поэта» Константина Гургенова [18] :
1
Вот и я, один, всюду тишина.
Страшная кругом меня картина:
Все спит, как будто сном непробудимым,
Ничто не дрогнет предо мной,
Чтоб жизнь мне прошлую напомнить,
В глубокой алой гуще крови,
Лежат рабы покорные земли.
<...>
7
Сначала страшной и жалкой
Казалась картина эта мне,
Затем, спустя минуты две,
Я стал свыкаться с обстановкой
И стал не так уж жалким,
И много добрым к ним;
Так как с этого момента
Меня другое стало занимать:
Но что ж мне оставалось делать?
Видя вокруг себя и серебро и злато,
И как не забирать мне
Несметное богатство,
Оставшееся не по праву,
Земле сырой наследством.
Что бы, интересно, сказал Николай Степанович Гумилев, если бы вздумал принимать Гургенова в Цех поэтов. Не вздумал бы? Пожалуй, но вполне уверенным быть нельзя. Так-то это действительно покруче Данте будет — Данте, скорее всего, не пришло бы в голову в качестве, так сказать, завершения апокалипсиса пойти пошарить по карманам у покойников. Но мы сейчас все же о стихе. Отстранимся от того, что Гургенов ко всем своим прочим достоинствам был нетверд в русском языке и русском стихосложении, и взглянем на результат: так ли он далек от «библейских» стихов Нельдихена, который в русском языке и русском стихосложении был вполне тверд? В версификационном смысле — за исключением длины строки — не так уж и далек, но разница между ним и Нельдихеном очевидна: последний иногда демонстрирует такое упоение текстом и такое форсирование его непроизвольно-комических сторон до самодействующих поэтических образов, какого действительно «наивные поэты» сами никогда не достигают, поскольку упоены не текстом, а словами — или собой, что, впрочем, одно и то же. Здесь проходит граница. Еще одна граница, на марш выше, — граница между Нельдихеном и Олейниковым: между непроизвольным (и талантливым) комизмом серьезного, фиксированного на себе человека и сознательной, по крайней мере художественно дистанцированной работой с «естественным человеком» (в том числе, конечно, и в себе).
Что можно сказать в заключение?
Замечательно, что книга эта вышла, качественно подготовленная и любовно оформленная. Закрытие некоторых историко-литературных позиций, десятилетиями зияющих, совершенно необходимо. Введение в историко-литературный оборот «одиночек» (а у нас остаются, кажется, только одиночки), обсуждение их места и значения в истории русской литературы, просто знакомство с ними как с людьми в реальных исторических обстоятельствах (и тут «контекст» нашего издания бесценен) — необходимы тоже. Не для «возвращения поэта» и не для «просвещения публики» — как я уже сказал, все, кому Нельдихен или кто-либо еще, пусть Тихон Чурилин или Владимир Макаввейский, действительно были очень нужны, даже и в советские времена имели возможность их найти [19] . Речь идет об объемности, разноречивости, сложности образа этой необыкновенно богатой (и в массовом восприятии, ограниченном официозом и антиофициозом советского времени, необыкновенно бедной) литературы. История русской литературы должна непрерывно расширяться во все стороны, иначе она не Вселенная. А она — Вселенная.