Шукшин не хочет думать о зрителе как о зрителе. Ракурс, нажим, прием, форсаж — он отрицает все это, ибо рассуждает не по логике зрелища, а по логике прямой нравственной исповеди. Нажимать на зрителя нельзя потому, что это нечестно… Позиция Шукшина глубоко понятна и даже близка мне, но она опять-таки не универсальна. Шукшин верит, что если не кривить душой, то все, что касается эстетики и профессиональности, сделается как бы само. Эта последовательно отстаиваемая позиция приводит Шукшина к формуле, в которой решающие для него понятия замыкаются сами на себе в простом и самодостаточном тождестве: «Нравственность есть Правда».
Спорить с этой формулой невозможно — она бесспорна, потому что отвлеченна. Можно поменять понятия местами, и опять получится бесспорно. «Минующая эстетику» система воззрений вряд ли может сработать за пределами творческой практики самого Шукшина: он эту систему вырабатывал, исходя из своих возможностей. Так ведь нужно обладать врожденным чувством формы, нужно, подобно Шукшину, быть природным художником, нужно «от бога» иметь интуицию мастера, чтобы позволить себе не заботиться обо всем этом и сразу ориентироваться на такое высокое светило, как Правда! Но уберите из этой формулы шукшинский нерв, — и вы получите расслабленные исповеди «лирических героев», которые как раз в ту пору — в конце 60-х годов — разговорились в нашей прозе: в этих разводьях было полно слов и о Нравственности, и о Правде, и было даже искреннейшее желание постичь то и другое, — но не было духовного сюжета, не было драматизма судьбы, не было проблемной резкости. Здесь с готовностью потопили в лирическом половодье и «мастерство», и «профессиональные секреты»…
Так что в эстетических его воззрениях ни в коем случае не следует видеть универсальную истину. Эти воззрения есть версия конкретной практики, и роль их в нашей эстетической теории может быть конкретно-практическая: высечь истину в столкновении с другими версиями.
Какова же эта роль? Каково может быть место шукшинской апологии Правды — Нравственности в сложном организме нашего искусствоведения?
Есть такое правило: дальше уходишь — чаще оглядываться.
Усложняется реальность — усложняется искусство. Никто не остановит развитие эстетики, которая все дальше и дальше будет забираться в тонкости «профсекретов», «завязок-развязок», систем стилистических, знаковых и иных еще неведомых — систем воздействия на читателя-зрителя вплоть до продуманного манипулирования им. Однако по мере дифференциации эстетических знаний, в сфере которых человек предстает лишь как индивид, растет и нужда в непрерывном осознании человека как личности. Когда он осознается не как объект воздействия, а как субъект, не как «воспринимающий механизм», а как целостный микрокосм, не как частица в круговороте жизни, а как средоточие ее смысла: ее Правды, ее Нравственности.
На каждом новом этапе своего усложнения эстетика должна находить новые слова для этого непрерывного возврата к личности, к целостному духовному плану в человеке. Как нашел эти слова Василий Шукшин.
Да, он не хотел думать о зрителе, который усаживается перед экраном в ожидании «шедевра», но именно потому не хотел, что постоянно думал об этом зрителе как о человеке, жизнь которого решается отнюдь не во время киносеансов.
Вот поразительный, ежесекундно ощутимый нерв шукшинских раздумий: а вдруг слово его не достигнет в человеке того личностного ядра, к которому адресовано?
Как в «Монологе на лестнице», лучшей статье Шукшина-публициста, когда он, трезво предсказав судьбу деревенского парня, погнавшегося в городе за химерами, вдруг горько замечает: «Он прочитает и подумает: „Это мы знаем, это — чтоб успокоить нас“».
Не о впечатлении читательском думает, не о потрясении зрительском, а туда, в корень устремлен, в суть бытийную, в реальность, которая за текстом, за сценой, за пленкой, за писательством, за художеством…
И от этой устремленности в корень души человеческой — уникальность Шукшина-публициста, у которого деловое обсуждение жгучих проблем современности преображается в исповедь о смысле бытия и окрашивается страстью большого художника.
Как окрашивается этим исканием смысла всякая книга его. Всякая роль. Всякая лента.
Это и есть Шукшин.
I
Вопросы самому себе
Сперва о том, что болит: фильм «Ваш сын и брат» вызвал споры. Мне в связи с этим задают вопросы. Разные. Не всегда, к сожалению, мы бываем настолько находчивы в ответах, чтобы потом не ныла душа: здесь не так сказал, там сморозил. Сейчас, «пользуясь случаем», я и хочу начать с этого — с ответов.
Мне вовсе не хотелось, выходить к зрителю с фильмом, который весь в вопросах, как хорошенькая головка в бигуди. (С головки в конце концов эти железки снимут, и станут — кудри; фильм-кокетка, выпущенный со студии, так и пойдет гулять по экранам.) Не верю, чтоб художник сознательно задавался целью быть непонятным. Для кого-то да он работает.