генций).
212
IV.
ВЕРЛИБР
И КОНСПЕКТИВНАЯ ЛИРИКА
Сейчас в Европе свободный стих очень широко используется для переводов. Вещи, написанные самыми строгими стиховыми формами, переводятся на английский или
французский язык верлибрами. Обычно плохими: «ни стихи, ни проза — так, переводческая лингва-франка». У нас эта практика пока не очень распространена. Из
известных мастеров так переводил, пожалуй, лишь М. Волошин, писавший о своей
работе: «Я, отбросив рифмы, старался дать стремление... метафор и построение фразы, естественно образующей свободный стих». Последователей он не имел: наоборот, еще
памятно то советское время, когда поэты переводили верлибры аккуратными ямбами и
вменяли себе это в заслугу.
Сам я считаю, что в переводах верлибром есть свои достоинства: когда нужно
подчеркнуть общие черты поэтической эпохи, то лучше переводить размером
подлинника, а когда индивидуальность поэта — то верлибром, — без униформы
александрийского стиха или сонета она виднее. Я много экспериментировал с такими
переводами и даже кое-что печатал (Лафонтен, Пиндар, Ариосто, Георг Гейм). Но если
такая практика станет всеобщей, я вряд ли обрадуюсь. Известно: писать хорошим
верлибром труднее, чем классическим стихом, а плохим гораздо легче. Но сейчас речь
не об этом.
Когда переводишь верлибром и стараешься быть точным, то сразу бросается в глаза, как много в переводимых стихах слов и образов, явившихся только ради ритма и
рифмы. Илья Сельвинский любил сентенцию: «в двух строчках четверостишия поэт
говорит то, что он хочет, третья приходит от его таланта, а четвертая от его
бездарности». Причем понятно, что талант есть не у всякого, а бездарность у всякого, —
так что подчас до половины текста ощущается балластом. Когда мы это читаем в
правильных стихах, то не чувствуем: в них, как на хорошо построенном корабле, балласт только помогает прямей держаться. Но стоит переложить эти стихи из
правильных размеров в верлибр, как балласт превратится в мертвую тяжесть, которую
хочется выбросить за борт.
И вот однажды я попробовал это сделать. Я переводил верлибром (для себя, и стол) длинное ямбическое религиозное стихотворение Ф. Томпсона «Небесные гончие», поздневикторианский хрестоматийный продукт. И я решил его отредактировать: не
теряя ни единого образа, в балластных местах обойтись меньшим количеством слов —
только за счет стиля и синтаксиса. Оказалось, что объем вещи от этого сразу сократился
на пятую часть: вместо каждых десяти стихов — восемь. Повторяю: без всяких потерь
для содержания. По обычному переводческому нарциссизму это мне понравилось. Я
подумал: а что, если сокращать и образы — там, где они кажутся современному вкусу
(то есть мне) избыточными и отяжеляющими?
Пушкин перевел сцену из Вильсона, «Пир во время чумы»; переводил он очень
213
З А П И С И и в ы п и с к и
точно, но из 400 стихов у него получилось 240, потому что все, что он считал ро-
мантическими длиннотами, он оставлял без перевода. Это был, так сказать, конс-
пективный перевод. И он очень хорошо вписывался в творчество Пушкина, потому что
ведь все творчество Пушкина было, так сказать, конспектом европейской культуры для
России. Русская культура, начиная с петровских времен, развивалась сверхускоренно, шагая через ступеньку, чтобы догнать Европу. Романтизм осваивал Шекспира, и
Пушкин написал «Бориса Годунова» длиной вдвое короче любой шекспировской
трагедии. Романтизм создал Вальтера Скотта, и Пушкин написал «Капитанскую дочку»
— длиной втрое короче любого вальтер-скоттовского романа. Романтизм меняет
отношение к античности, и Пушкин делает перевод «Из Ксе- нофана Колофонского» —
вдвое сократив оригинал. Техника пушкинских сокращений изучена: он сохраняет
структуру образца и резко урезывает подробности. Я подумал: разве так уж изменилось
время? Русская литература по-прежнему отстает от европейской приблизительно на
одно-два поколения. Она по-прежнему нуждается в скоростном, конспективном
усвоении европейского опыта. Разве не нужны ей конспективные переводы —
лирические дайджесты, поэзия в пилюлях? Тем более что для конспективной лирики
есть теперь такое мощное сокращающее средство, как верлибр.
Я не писатель, я литературовед. Новейшую европейскую поэзию я знаю плохо и не
берусь за нее. Я упражнялся на старом материале: на Верхарне, Анри де Ренье, Мореасе, Кавафисе. Верхарна и Ренье я смолоду не любил именно за их длинноты.