Вообще большой, до сих пор не разгаданной загадкой представляется то обстоятельство, что Чехов, такой зоркий психолог, так долго не мог разобраться в тех людях, которые окружали его, и лишь потом, словно внезапно прозревший, увидел, что верить в их дружбу немыслимо.
«Новых привязанностей нет, - признавался он в 1892 году, - а старые ржавеют мало-помалу и трещат под напором всесокрушающего времени» (15, 454).
11равда, с некоторыми из своих прежних друзей он все еще р и вычке продолжал переписываться, но душевная тональ ¦ I«к-п, его переписки стала совершенно иной. И оттого так ра-iinc.;ii·no непохожи последние три тома его писем на первые I |)ii. Словно написаны другим человеком.
И з 11 рисущей ему деликатности он нередко сохранял в пись-мах этого второго периода видимость былого дружелюбия, - но уже никому не писал нараспашку, стал холоднее и замкнутее, и, главное, повторяю, из его писем совершенно исчезла та .и ли словесная живопись, которой буквально сверкали пер ш.и' три тома, - вплоть до середины девяностых годов. Там он был готов без конца рисовать для друзей и родных все, что ни попадется ему на глаза: крестный ход, казацкую свадьбу, вагонного попутчика, степь; здесь - ни красок, ни образов, словно ему уже не с кем делиться щедротами своей чеховской живописи. Письма стали корректны, деловиты и кратки.
Нужно ли говорить, что то горькое разочарование в своих прежних друзьях, которое ему довелось испытать, всякий раз вызывало в нем мучительную душевную боль?
«Меня окружает, - писал он сестре 14 января 1891 года, - густая атмосфера злого чувства, крайне неопределенного и для меня непонятного. Меня кормят обедами и поют мне пошлые дифирамбы и в то же время готовы меня съесть. За что? Черт их знает. Если бы я застрелился, то доставил бы этим большое удовольствие девяти десятым своих друзей и почитателей. И как мелко выражают свое мелкое чувство!.. Не люди, а какая-то плесень» (15, 148-149).
Окончательно он убедился в злостном двуличии этих людей в тот убийственный для его гордости день, когда на петербургских казенных подмостках так громко провалилась его «Чайка».
«Те, - писал он, - с кем я до 17 окт[ября] дружески и приятельски откровенничал, беспечно обедал, за кого ломал копья (как, например, Ясинский), - все эти имели (в зрительном зале. - К.Ч.) странное выражение, - ужасно странное» (16,413).
То было выражение злорадства. Как и всяким завистникам, этим людям было чрезвычайно приятно тяжкое горе того, кому до той поры изъявляли притворную преданность.
Не странно ли, что Чехов лишь к середине девяностых годов окончательно убедился в двуличии этих людей и понял, что даже подруга его сестры, поэтесса, над которой он до недавнего времени так благодушно подтрунивал, тоже пропитана лживостью: «Она хитрит, как черт, но побуждения так мелки, что в результате выходит не черт, а крыса» (16, 207).
Словом, приближаясь к концу своей литературной дороги, Чехов мог бы с полным правом сказать о себе то, что позднее было сказано другим великим правдолюбцем - Ал. Блоком:
Было время надежды и веры большой - Был я прост и доверчив, как ты. Шел я к людям с открытой и детской душой, Не пугаясь людской клеветы.
А теперь тех надежд не отыщешь следа, Все к далеким звездам унеслось. И к кому шел с открытой душою тогда, От того отвернуться пришлось.
До какого лицемерия доходили мнимые друзья и почитатели Чехова, мне привелось убедиться, когда, приехав в Петербург за год до смерти писателя, я в несколько дней перезнакомился и с Щегловым-Леонтьевым, и с Ясинским, и с Гнеди-чем, и с Тихоновым-Луговым, и с Альбовым, и с Баранцевичем, и с другими представителями той писательской группы, которая казалась мне наиболее близкою к Чехову. Меня сильно удивила ее ничем не прикрытая враждебность к нему. Только Владимир Алексеевич Тихонов и Василий Иванович Немирович-Данченко говорили о нем с непритворным сочувствием. Остальные были явно ущемлены его славой.
В июле 1896 года Владимир Тихонов, как мы недавно узнали, писал о Чехове в своем дневнике:
«А сколько завистников у него между литераторами завелось: Альбов, Шеллер, Голицын, да мало ли!.. А некоторые из них, например, мой брат, мне просто ненавистен за эту зависть и вечное хуление имени Чехова. Но кто мне всех противнее… гак это ИЛ. Леонтьев (Щеглов): ведь в самой преданной дружбе перед Чеховым рассыпался, а теперь шипеть из-за угла начал. Бесстыдник!»1
Владимир Тихонов был* гораздо талантливее своего само-нлюбленного брата - Алексея Лугового, автора претенциозных pi ·манов, очень обижавшегося, если при нем хвалили, например,./1 ьиа Толстого. Он совершенно искренне считал себя непризнан-iii.iM гением. Когда в разговоре с ним я стал изливать свой вос-Юрг ] 1еред Чеховым, он насупился и сердито сказал: «Дутая знаменитость!» И поспешил перевести разговор на другое.
Весною 1899 года Горький писал о Чехове: «Как скверно и мелочно завидуют ему разные "собратья по перу", как они его не любят»2.
0том, как относятся к нему все эти Ясинские, Луговые,
Михайловы-Шеллеры, Чехов понял с большим запозданием.