Эти стишки "целиком состояли из таких трафаретов эпигонской надсоновщины, как «мелодия слез одиноких», «льется звон печальный, словно панихидный», «и падают слезы, и гибнут бесследно», «о, мы знали тоску, мы умели страдать, нас холодная тьма обвивала кольцом…»1
Подумать только, что эта слякоть, всегда столь ненавистная Чехову, считала себя солидарною и созвучною с ним и что тогдашний читатель жаждал чествовать, любить и хвалить именно этого - загримированного Надсоном - Чехова!
Я нарочно цитирую здесь не солистов поэзии, а массовый, дружный хор тех дюжинных, гуртовых, безличных, почти безымянных писателей, которые, являясь, так сказать, подголосками общепризнанных идей своей эпохи, всегда воспроизводят с максимальною точностью общеобразовательные иллюзии, предрассудки, миражи создавшего их поколения.
Именно в силу их безличия и дюжинности в их стишках лучше всего отразилось то трафаретное, штампованное мнение о Чехове, которое было канонизировано тогдашней эпохой. Скопом, гуртом, друг за другом высказывали они свое любование красивостью чеховской скорби, эстетикой чеховских мук, и когда один, например, обращаясь к Чехову, писал:
Всюду, где тоскует красота, Скорбь твоя росою разлита, - (А. Амфитеатров) другой восхищался тем, что в произведениях Чехова, -
1 На памятник А.П. Чехову. СПб., 1906.
Красота и страданье сплелись В неразрывном узоре…
(Як. Годин)
Не обошлось, конечно, без моветонно-красивого слова «аккорд», которое было так отвратительно Чехову:
Последний вздох - аккорд печальный Его души многострадальной…
(А. Лукьянов)1
Многострадальность Чехова как его ценнейшее качество воспевали один за другим все эти середняцкие авторы: и Баш-кин, и Яков Годин, и Вербов, и Андрусон, и Лукьянов, и Ольга Чюмина, и Изабелла Гриневская.
Стишки вполне выражали ходячее мнение либеральству-ющей читательской массы. Это до нищеты обедняло многокровную поэзию Чехова, но так как каждый общественный слой творит своих литературных кумиров по образу своему и подобию, нельзя удивляться тому, что вся либеральная интеллигенция конца девяностых годов создала для себя фантастический и очень далекий от истины облик слезоточивого «певца безнадежности» и с благоговением увенчала его.
Случилось то, что очень часто случается с большими писателями: самые чуждые Чехову люди, те, кого он презирал и ненавидел всю жизнь, либералы всевозможных мастей и оттенков, раз навсегда отказавшиеся от всякого участия в жизненных битвах, - они-то и завопили: он наш!! Он - трогательный, лучезарный апостол тоски и отчаяния.
Для большинства тогдашних почитателей Чехова чеховская тоска была, так сказать, самоцелью, требующей от них лишь бездейственного, молитвенно-умильного размягчения души2.
1В повести «Три.года» Чехов характеризовал бездарного писателя тем, что тот «любил употреблять такие выражения, как… аккорд таинствен ных созвучий» (8, 433).
2Впрочем, в 1905 году революционная обстановка заставила кое-кого из поэтов увидеть в чеховской тоске предреволюционные чувства: «Но ты пришел: как ангел белоснежный. / И нам сказал, задумчивый и не жный, / Что эта Ночь - предвестница Зари» (М. Пустынин, с. 70).
Или: «И голос скорбного певца осенней ночи молчаливой / Так власт но к новой жизни звал - свободной, светлой и красивой» (А. К а р а с - кевич, с. 63).
Нельзя даже представить себе, что в этих слюнявых стишках оплакивается тот силач и счастливец, который за двадцать лет до того кинулся в жизнь, как в море, готовый помериться с каждой волной, куда бы она ни швырнула его, великолепный пловец, для которого были истинным счастьем и ветер, и пена, и солнце, и зыбь.
Многие охотно забывали, что помимо всего остального Чехов - один из величайших юмористов России. В глазах современников юмористика Чехова была как бы грехом его молодости, в котором он якобы вскоре раскаялся, оплошностью, которую ему пришлось искупать. Дли них она лишь сильней оттеняла его безысходную скорбь. Если судить по тогдашним стихам, творческая биография Чехова вполне исчерпывалась следующей бесхитростной формулой:
Он в мир пришел с веселым смехом, - Ушел с печальною слезой…
(Гарольд)
Эта формула многократно варьировалась в газетно-жур-нальных стихах того времени:
Сперва смеялся он, веселый, как дитя, Потом нахмурился и застонал, рыдая…
(Л. Мунштейн)
Еще при жизни Чехова эта формула стала общераспространенным шаблоном. В одной харьковской брошюре, напечатанной в 1900 году, пошлый и бездарный стихотворец Алеев начал такими строками свои куплеты, посвященные Чехову:
Весельчак жизнерадостный, - ныне Стал мрачней он осенних ночей.
Таково было гуртовое, сплошное, массовое, тысячеголосое суждение о Чехове, которое хором высказывали либеральные его почитатели в конце девяностых и в начале девятисотых годов, ибо они жаждали во что бы то ни стало найти в его творчестве оправдание своей собственной немощи.
Этим людям, которые в силу своей политической косности раз навсегда уклонились от борьбы против «царюющего зла», не могло не прийтись по душе именно такое - слащаво-сенти