Что же сказать о рядовом, неискушенном читателе, воспитанном на литературных традициях предыдущей эпохи? Для него язык чеховских образов был, как мы видели, тарабарская грамота. Ведь милые этому читателю авторы - такие, как Ба-жин, Омулевский, Шеллер-Михайлов, Мачтет, при всем разнообразии их дарований и стилей, - делали всю ставку отнюдь не на живопись, которая была у них довольно-таки бледной, а на заведомо идеальных героев, с первых же строк обнаруживавших свою идеальность с помощью идеально благородных речей.
Подвергаясь идиотским нападкам со стороны либераль-ствующих рецензентов и критиков, Чехов не остался перед ними в долгу. Он написал беспощадный памфлет, в котором заклеймил этих узких сектантов, скрывавших под благородными фразами ничтожные и пошлые идеи, - всех этих Арсениев Введенских, Ладожских, Медведских и прочих газетно-жур-нальных Зоилов, из года в год уличавших его в безыдейности.
Герой рассказа Владимир Семенович, еженедельно печатающий в либеральной московской газете фельетоны о современной словесности, любит восклицать с горячим пафосом:
- Что за жизнь без борьбы? Вперед!
«Хотя, - замечает Чехов, - он ни с кем никогда не боролся и никогда не шел вперед» (5, 234).
В конце рассказа Чехов казнит его страшной для писателя казнью: полным посмертным забвением.
«Могила его была совершенно заброшена, - говорится в последних строках. - Уже никто не помнил Владимира Семе-ныча. Он был совершенно забыт» (5, 243).
И все же попытайтесь найти в этом гневном рассказе хоть одно недоброе слово о ненавистном Чехову «отрицательном типе». Рассказ называется не «Ничтожные люди», но «Хорошие люди», и «отрицательный тип» характеризуется здесь целым рядом отнюдь не враждебных эпитетов: у него «блестящие глаза», «тихий бархатный голос», «большой лоб», «вдохновенное лицо», человек он «подвижной», «изящный», искренне верующий в свою правоту. Не удивительно, что на второй же странице автор именует его «милый»: «Бывая у этого милого человека, я познакомился с его родной сестрой» (5, 234).
Между тем нужно быть слепым, чтобы не видеть, что для Чехова эта литературная тля есть одна из разновидностей «человека в футляре».
Я нарочно привожу самый элементарный пример писательской скрытности Чехова: подлинное отношение автора к своим персонажам, к их делам и характерам - все скрыто в подтексте, а в тексте даются мнимые оценки, порою резко противоречащие мнениям автора. «Не верьте моим авторским ремаркам, - как бы внушал он читателям, - верьте языку моих образов».
В «Скрипке Ротшильда» дело осложняется тем, что Чехов не только не выражает своего осуждения бесчеловечным словам и поступкам Якова, но как будто даже соглашается с ним, излагает его мысли, как свои. Рассказ начинается так:
«Городок был маленький, хуже деревни, и жили в нем почти одни только старики, которые умирали так редко, что даже досадно» (8, 335).
Это - размышления Якова, но Чехов излагает их так, словно говорит от себя, словно он и сам сожалеет, что люди умирают так редко.
Читатели, не привыкшие к чеховской литературной манере, прочтя эти первые строки, никак не могли понять, кто же высказывает такую циничную мысль - сам ли Чехов или его персонаж. Хоть бы поставил эти строки в кавычки.
Я помню одного очень почтенного педагога в провинций (нисколько не человека в футляре), который, прочтя первую страницу «Скрипки Ротшильда», простосердечно решил, что все это Чехов говорит от себя, и увидел здесь новое подтверждение своего давнего мнения, что Чехов аморальный писатель. И почему ни единым словом, ни одной интонацией он не выразил своего враждебного отношения к циничной мысли Якова Иванова? Для чего ему понадобился этот удивительный сплав его собственной речи с наиболее чуждой ему речью героя?
Почему он пишет так, будто вполне солидарен не только с этой, но и вообще со всеми мыслями своего персонажа? Вот Яков привозит жену в городскую больницу. «Тут больных было немного, - читаем в рассказе, - и потому пришлось ему ждать недолго, часа три».
«То есть как это недолго] - возмущался тот же педагог, потрясая книжкой чеховских "Повестей и рассказов", где была напечатана "Скрипка". - Человек привез в больницу тяжело больную жену, нуждающуюся в экстренной помощи, а его по прихоти пьяницы фельдшера держат черт знает сколько у за крытых дверей, а Чехов с легким сердцем заявляет, что ждать пришлось недолго: три часа!»
Напрасно я убеждал его, что это «недолго» говорит здесь не Чехов, но Яков и что смысл этого «недолго» такой: люди, подобные Якову, так привыкли ко всяким надругательствам над человеческой личностью, что считают их как бы нормой своего бытия и готовы радоваться, если этих надругательств окажется чуточку меньше, чем они ожидали. Ведь сколько раз им приходилось высиживать у всевозможных закрытых дверей и по восьми и по десяти часов. Мудрено ли, что Яков считает свои три часа необыкновенной удачей.
«Но чем вы докажете, - упорствовал мой оппонент, - что вся эта фраза сказана не Чеховым, а Яковом?»