Конечно, это было не то счастье, что пережито было когда-то в юности с покойной моей Машей. Той юношеской свежести, той как бы целомудренности здесь, может быть, и не было. Но тут было счастье родственных душ, душ двух артистов, двух равноценных культур, развитий, чего не было в первом случае. Так или иначе, но мы обрели друг друга, полюбили так, что казалось жить нам порознь хуже, чем не жить вовсе. И это «вовсе не жить» в минуты утомления любовным нектаром было для нас таким естественным выходом.
Ярошенки скоро проведали обо всем. Я сознался и просил разрешить представить им свою невесту и на другой день был с ней у Ярошенко. Экзамен был строгий, но Л. П. его выдержала. Была находчива, задорна, остроумна, хотя складочка между бровей была еще резче, а глаза еще более усталые, измученные…
Она понравилась, несмотря на то, что у Марии Павловны для меня были особые виды. Я должен был, по ее мнению, жениться на богатой, а Л. П. была бедна, жила тем, что зарабатывала на сцене у своего антрепренера Форкатти. В ней одновременно жили как бы две души. Живая, впечатлительная душа ее матери — итальянки, и меланхолическая, мистически напряженная душа отца, русского интеллигента-волжанина. Париж и что-то всегда недоговоренное, глубоко затаенное, быть может, какая-то таинственная связь с русской эмиграцией тех времен, делало моего любимого друга временами беспомощным, глубоко несчастным. И это были страшные для нас обоих минуты, часы. Что-то третье становилось между нами и угрожало нашему счастью. Но таинственные воспоминания или непосильные обязательства забывались, и мы оба снова оживали и бурно, беззаветно любили друг друга. Летели часы, дни, недели.
Опера Форкатти окончила свой обязательный срок в Кисловодском театре, и вся труппа уезжала в Тифлис, где она зимовала. Приходил и конец нашим встречам. Настал последний спектакль. Л. П. пела в «Фаусте». Получила большой венок чайных роз «от почитателей», а на другой день уезжала из Кисловодска с тем, чтобы по окончании контракта с Форкатти бросить сцену и быть моей навсегда.
Вот настал и последний день. Я еду вместе с Л. П. до Минеральных Вод. Ее провожают до Тифлиса ее друзья — мать и дочь — графини Т. Всю дорогу мы говорим, спешим сказать все недосказанное. Л. П. выглядит разбитой, постаревшей (ей тогда было лет двадцать семь — двадцать восемь). Вот и Минеральные. Здесь пересадка на Владикавказ — Тифлис. Часа два мы ждем поезда.
Моя невеста изнемогала от печали, я тоже был сам не свой. Наконец, подали поезд. Она в вагоне. Смотрит из окна постаревшая, бледная, бледная. Что напоминает еще о недавнем — это дивный голос да упрямая прядь кудрей, пенсне. Остальное все куда-то ушло, погибло. А вот и третий свисток, она у окна, мертвенно-бледная, крестит меня. Я тоже, как потерянный…
Поезд исчезает из глаз. Я еду в опустелый для меня Кисловодск. С дороги несутся открытки. Затем и я уезжаю в Киев, где моя Олюшка уже поступила в институт и куда меня ждут.
Письмо за письмом полетели из Тифлиса в Киев. Сколько жизни, веселья, мечтаний и невыразимой тоски было в этих отзвуках любящей души богато одаренной натуры моей милой. Каждое письмо с новой силой захватывало, восхищало или повергало меня в неизъяснимую печаль.
Каковы были мои письма? — Они, вероятно, были родственны тем, что неслись ко мне с далекого Кавказа.
Так шли дни, недели. Прошло месяца два. День нашего счастья, освобождения от Форкатти приближался, и вдруг я получаю письмо. С обычной поспешностью его вскрываю, пробегаю… и все закружилось в глазах. Л. П. писала, что долгие думы обо мне, о моей судьбе, обо мне — художнике привели ее к неизбежному выводу, что она счастья мне не даст, что ее любовь, такая страстная и беспокойная любовь, станет на моем пути к моим заветным мечтам, что она решила сойти с этого пути и дать простор моему призванию.
Много слышалось в этом письме душу надрывающих дум, намерений. Все сводилось к тому, что люблю, а потому и ухожу. Такое отчаяние, такой душевный надрыв слышался в каждом слове. Заканчивалось же оно просьбой на это письмо не отвечать, принять все с благоразумной покорностью, и что такова-де «наша судьба». Говорилось, чтобы на мои письма ответов я не ждал, их не будет…
Что со мной было первые несколько дней! Я, как обезумевший, принимал одно решение за другим, перечитывал письмо, изнемог от слез, переболел за эти дни все мое горе и однажды проснулся с холодным сознанием, что «все кончено», мечта унеслась. Остался я опять один…