Читаем О писательстве и писателях. Собрание сочинений полностью

Отверг я рано праздные забавы;Науки, чуждые музыке, былиПостылы мне; упрямо и надменноОт них отрекся я и предалсяОдной музыке. Труден первый шагИ скучен первый путь. ПреодолелЯ ранние невзгоды. РемеслоПоставил я подножием искусству;
Я сделался ремесленник; перстамПридал послушную, сухую беглостьИ верность уху. Звуки умертвив,Музыку я разъял, как труп. ПоверилЯ алгеброй гармонию. ТогдаУже дерзнул, в науке искушенный,Предаться неге творческой мечты.Я стал творить, но в тишине, но в тайне,Не смея помышлять еще о славе.

В самом деле — это так конкретно, как бы с кого-то списано. — «Я не отказываюсь писать; но хочется на время, и даже долгое время, перестать печатать. Поэзия для меня не самолюбивое наслаждение. Я не имею нужды в похвалах (разумеется, черни), но не вижу, почему обязан подвергаться ее ругательствам». Это — язык Сальери! Между тем — это письмо Баратынского. И наконец грустное признание последнего, всегда казавшееся нам chef d’oeuvre[49] его поэзии, по искренности глубокого сознания:

Не ослеплен я музою моею:Красавицей ее не назовут,И юноши, узрев ее, за неюТолпой влюбленною не побегут.Приманивать изысканным убором,Игрою глаз, блестящим разговором
Ни склонности у ней, ни дара нет;Но поражен бывает мельком светЕе лица не общим выраженьем,Ее речей спокойной простотой;И он скорей, чем едким осужденьем,Ее почтит небрежной похвалой.[50]

Опять это язык и мысли Сальери, которые можно почти вплести в пушкинскую пьесу. И везде почти у Баратынского та же мысль, например:

И я, в безвестности, для жизни жизнь любяЧто нужды до былых иль будущих племен?
Я не для них брянчу незвонкими струнами:Я, невнимаемый, довольно награжденЗа звуки звуками, а за мечты мечтами.(«Финляндия»).

Тот же язык в стихотворении:

О счастии с младенчества тоскуя,Все счастьем беден я…[51]

и — прочее. Сальери — глубок. Сальери только не даровит тем особенным и действительно почти случайным даром, который Бог весть откуда приносит на землю «райские виденья», который творцу ничего не стоит, дается ему даром и совершенно затмевает глубокие и трудные дары, какими обладает иной раз душа возвышенная и только лишенная этого специального дара. Тут — несправедливость, тут действительная и роковая несправедливость, и Пушкин в бессмертной пьесе возвел к вечному началу случай своей жизни. Пьеса его первоначально и называлась просто «Зависть». Перенесение литературных отношений на музыкальные — только аноним для прикрытия лиц, как и придуманные имена Моцарта и Сальери. Что творение это глубоко субъективно и лично, видно из того, что в нем, как и в «Каменном госте», проходит образ смерти, предчувствие смерти: очевидно чувство самого Пушкина, выразившееся в столь не сродных сюжетах. Дон-Жуан в «Каменном госте» и Моцарт в последней пьесе — один характер, под которым мы можем почти прочесть подпись: «я, Пушкин». В одной пьесе он взят как член общества, в окружении ласкающих сирен; в другой — как творец, с стоящей около тенью «друга». В самом деле, отчетливы отношения к Пушкину Языкова, Дельвига, Пущина, горе по нем Гоголя, стихи о нем Лермонтова; но один друг, о котором сам Пушкин высказал самые шумные похвалы в печати, всегда выдвигая его с собой и почти вперед себя, до сих пор оставался в тени и не рассмотренным в своем обратном отношении к Пушкину. В то же время Пушкин время от времени вскрикивал от боли какой-то «дружбы» и наконец запечатлел мучительное и долгое ее впечатление в диалогах поразительной глубины. Догадки г. Щеглова так интересны и многозначительны, что хочется, чтобы он приложил дальнейшее усердие к их разработке. Они очень правдоподобны, и мы должны быть благодарны автору уже за то, что он наводит мысль исследователя, открывает дверь исследованиям.

Памяти Вл. Соловьева{8}

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже