Здесь, задолго еще до написания «Бедных людей», дан полный очерк того Достоевского, который и до могилы остался тою же безмерно преданною литературе душою, — преданною ее интересам, вымыслам, горечи, сладости, положению, влиянию, всему. Никто более Достоевского, «от младых ногтей», и до гроба, не жил так исключительно литературою, так всецело ею, без помыслов об ином, без интересов в ином. От этого «сладкие вымыслы»[172]
поэзии гораздо понятнее Достоевскому; роднее, «свойственнее», — вкуснее, чем Толстому, который прибавлял литературу к большому положению, старому роду, значительному богатству. Никогда улитка не может отделиться от своей раковины: и человек, даже великий, не может изолироваться от обстановки рождения, воспитания и труда своего. Тут скажутся «неодолимые веяния»… Но и не это одно. В суждениях об искусстве и науке Толстого сказалась чрезмерная его насыщенность, сытость всяческим преизбыточеством, духовным более всего, но частью и материальным. Толстой так одарен был художественными дарами, наконец, он так сразу был признан, и в этом признании, восходя все на высшие и высшие ступени, дошел наконец до всемирной славы, что для него открылась полная психическая возможность… посмотреть на все сверху вниз. Все далось легко, — далось все, решйтельно все! Мы не можем указать в нашей литературе и даже в нашей истории ни одного человека, который до такой же полноты был бы одарен или обладал бы всем. Иногда, смеясь, хочется сказать, что «Бог нарочно выдумал Толстого, чтобы показать людям пример всяческого счастья». Не говоря об «обыкновенном человеческом, что все дано ему, — уже при жизни лучшие скульпторы, великие живописцы, биографы, библиографы сыплют к ногам его «воспоминания», «описания», книги, каталоги, статуэтки, картины: «как он ездит верхом», «как он пашет», «стоит, засунув руки за пояс», «стоит босой», сидит «за письменным столом», «в кресле», «в семье», «один»[173]!.. О царе Давиде писали меньше при жизни… Был мотив ему (в 80-х годах) сравнить себя с Соломоном… Одного он не знал, земного, нашего, всеобщего счастья: счастья особенных постижений и особенной духовной красоты, приносимых страданием. К числу этих постижений и этой красоты относится скромность: простое сознание своей ограниченности, немощи, бессилия; простой способности восхититься «до сумасшествия» другим — трудом другого, личностью другого. Нам все это дано больше, чем ему: и ведь нельзя отрицать, что напр, так увековечивая его бронзою и красками, люди не испытываютЕму
«Всем» на это остается только улыбнуться…