Отдыхающие русские люди потянулись на чужой и свой юг. Я был удивлен в Интерлакене и Люцерне: куда ни ступишь, слышишь русскую речь. Помню первую прогулку по парадной улице Интерлакена, где расположены лучшие отели и роскошные магазины. Передо мною невдалеке две огромные спины. «Вот как хорошо растут немцы, — подумал я — а наши…» Слышу бас:
— При постройке Троицкого моста… рассчитывали то-то или то-то, а украли столько-то и столько-то…
Я и не дослушал: так обрадовался! «Соотечественники!» Ну и конечно родные темы: «сколько украли» и «где что скверно построили». Воистину,
Это совсем не то, что Италия, где пропутешествуешь месяц, два, — и услышишь раз или два русскую речь за общим столом в отеле.
Но германская Европа точно кишит русскими. В Берлине и Вене в больших магазинах всегда найдется приказчик с русскою речью, и я еще более удивлялся, покупая апельсины в маленьких фруктовых лавочках и говоря по-русски. Так как за границею я везде чувствовал большой подъем национального чувства, то думал: «Ну, пока еще немцы собираются культурно завоевать нас, мы их уже завоевали». Передаю нетеперешние свои мысли, довольно скромные, а тогдашние, которые были решительно воинственны. Мне казалось, что Европе «пора и честь знать». «Жила-жила, накопила столько славищи, столько великих дел; не век же жить, надо подумать и о наследничках». И мне представлялось, что эти Русские, рассуждающие в Интерлакене о петербургском Троицком мосте, приехали сюда именно для того, чтобы посмотреть, в исправности ли наследство.««Ну, для чего Европе еще жить? Лучше Шекспира не сочинишь, больше Ньютона не надумаешь. От гения до сумасшествия, от Гете до Ницше, они передумали все и пережили все. Им остается бездарное дряхлое изнеможение с калейдоскопом будничных происшествий. Но мы можем еще говорить, они — нет, и потому мы вправе быть завоевателями».
Все тогдашние мысли, отнюдь не теперешние.
И не оттого я перестал так думать, что произошла японская война. Отнюдь нет. Что нам японская война: и хуже бывало! Поляк в Москве сидел, Наполеон с Воробьевых гор диктовал, то бишь — хотел диктовать условия мира. Но, как уже предвидел Карамзин[190]
, «величие народа познается в несчастиях», и никогда мы так блистательны не были, как после Поляка и Наполеона в Москве. Уверен, что-нибудь такое выклюнется и теперь. Ну, была война, ну, была революция, ну, были две Думы с провалом: пропорционально этому что-нибудь судьба и положит нам золотое в шапку. В сущности, японская война была для нас отличным «предостережением», к тому же, как оказалось, еще недостаточным. Ни на минуту не было ни у кого сомнения, что Россия не подвергается ни малейшей опасности, как государство, как нация и страна. Ужасно страдала только наша гордость, уязвлен был наш «престиж». С этой стороны действительно саднело… Ну, и конечно трагична, страшна и жалостна была гибель стольких молодых прекрасных жизней, да и пожилых «запасных», которых первыми посылали в бой, утилизируя молодых «на будущее»… Частные, личные страдания были ужасны. Но это вовсе не то, что колебания государства: его не было. Не было ничего подобного Наполеону перед Москвой. Невозможно и вообразить последствий, если бы без «предостережения» мы с тою же подготовкой столкнулись с Германией. Далее, пронесшаяся революция, как оказалось в итоге, выжгла только наш «нигилизм» — застарелую болезнь, с которой никто не умел справиться. «Нигилисты прошли» с неудачею московского вооруженного восстания.Конечно, все это не «золото в шапке» с моей точки зрения. Вернусь к заграничным впечатлениям. Когда я вернулся на родину, то мне показалось все так хорошо, что я подумал: «а для чего нам Европа?» В качестве литературно-исторического материала упомяну о впечатлении, с каким старик Салтыков тоже переезжал через Вержболово после единственной своей поездки за границу; выйдя на станцию, нашу русскую станцию, нашу первую русскую станцию, минутах в двух от ихнего поганого Эйдкунена[191]
, он вдруг очутился перед громадным жандармом. Рост его, красивый и видный, до того поразил сатирика, что он вынул и подарил ему три рубля. Так как жандарм есть сокрыто мужичок, — то он не церемонился положить трехрублевку в карман. Приехав в Петербург, Салтыков гневно говорил знакомым и друзьям:— Народу нет там (за границей). Дрянь какая-то! Мелюзга. Первый настоящий человек, что я увидел за (столько-то) времени путешествия, был русский жандарм на границе. И я дал ему три рубля. Просто от удовольствия видеть человека. Рост, плечи — красота!
Старик мало ему дал: ведь жандарму он обязан всею своею литературною славою, всем, что этак и так получил от печатания. Жандарм-то, под разными соусами, и был его всегдашним кушаньем.