Все было поставлено жестко, экономично. Тут Чехов писал рукою не беллетриста, а медика. Почти центральное место в рассказе есть одна строка:
Он у нас не
Это семья аттестует одного своего члена-инвалида.
«Не добытчик»… Это глупое, тупое слово, какою-то кувалдою стоящее в строке, слово такое не литературное, не тургеневское, — сосет-сосет вашу душу по ночам. Сперва ошпарило, а потом сосет.
— Куда же его, если он не добытчик?
Лишний рот в большой семье около маленького каравая. Скверные мысли приходят на ум. Ну, а если «недобытчик» захворает, — значит, его хворь не почувствуют другие так, как если бы заболел добытчик? Или если его ушибет камень, убьет гром? С «добытчиком» сделается, — и все ахнут, застонут; а с «недобытчиком»?..
Тут «закругления» Платона Каратаева разрываются: «недобытчика» вообще не жалеют, к «недобытчику» ничего не чувствуют, — и не по злобе, а
— Все привыкаем не есть. Никак не можем привыкнуть. Все хочется, каждый день хочется… Хлебца и молочка.
Ужасное «устали» за десять веков существования! Как не устать… Ну, и где же тут «десять заповедей» морали, куда приложить тут Нагорную проповедь Евангелия?..
«Блаженны ищущие и алчущие правды…»
— Нам бы хлебца.
Не совпадает.
«Блаженны, когда вас будут гнать и поносить»…
— Никто нас не гонит, и даже все «любят». Только проходят все мимо. Нам бы землицы.
Но о земле и хлебе Учитель жизни ничего не сказал.
Указал на Небо, что «туда надо стремиться». «Вот и Л. Н. подтверждает».
С изнурительною чахоткой в груди, неудачник-медик, с нуждой в деньгах, не большой и не острой, но «все-таки», — Чехов прошел недлинный путь жизни, на все оглядываясь, все замечая, ни с чем бурно не враждуя, и вообще бурь в себе и из себя не развивая. «Штормы — в океане; на Руси какие штормы? Стелется ветерок». И безграничные равнины Руси, с ее тихими реками, вялой и милой зеленью все окинул он ласковым и печальным взглядом, — взглядом человека, который добирается до ночлега и обдумывает, будет ли он тепел, не придется ли опять зябнуть.
Он наблюдал, видел, рассказывал…
«Любовь? Где же вечная любовь?»— Не на Руси! «Верная любовь?» — Не по нашим нравам.
Какой-то почти «прохожий» человек, соседний человек, инженер, что ли, или чиновник, ухаживает за «женой ближнего», и с желанием непременного успеха. Жена — хорошая женщина, обыкновенная женщина.
У нее ребенок, мальчик. Тянется что-то 14-й год брака. «Инженер» нисколько ей не нравится. Но удивительно «хочет». Есть нагнетания воли, магнетизм воли, шопенгауэровское «хочу», — и волны этого чужого «хочу» захватывают ее. Но она честная женщина, вполне честная. Это уже я комментирую. В критическую минуту или накануне критической она играет со своим ребенком, прижимается к нему, старается вообще преднамеренно и нравственно отразить наступающую волну отбойною волной материнского чувства. Все правильно, верно, мудро, все по инстинкту. Но «канун» прошел, и наступил настоящий день. Зов повторяется, волна идет сильнее, — волна, ее затревожившая, — и она кличет отдыхающего мужика.
— Саша! Проснись!
— А? Что? — Храп продолжается.
— Саша, ты нужен мне. Проснись…
Муж все сопит в кровати.
— Беда идет, Саша… Если ты не будешь со мной, беда будет.
— Да оставь же ты меня, дай выспаться. — И муж повертывается на другой бок.
Жена спустилась с балкона, в аллею сада… Все «случилось»…
У нас штормов нет, рыцарства не было, даже дуэли не привились. «На нашу русскую точку зрения» даже все это представляется комизмом — и дуэли, и рыцарство, а уж штормы в особенности.
Тиха Русь. Гладка Русь. Болотцем, перегноем попахивает, «а как-то мило все». Отчего мило? Кому мило? Кто это рассказывает, — тому мило, кто это видит, — тому мило, да, по правде, и всем нам мило. «Ко всему принюхались».
И задумчивый художник, с полукритикой, без возможности протеста и борьбы, шел и шел… к ночлегу ли, к станции ли. Пресса и общество шумели вокруг него, неглубоким и не «своим» у каждого шумом. Лес шумит, а дерева не слышно. И среди шумящего леса шел путник-созерцатель, не вторя лесу, но и не дисгармонируя с ним, его не поддерживая, но ему и не противореча. У Чехова было столько же «хочу», сколько «не хочу». Именно как у Руси, у которой «не хочется» так же много, как «хочется»… Все нерешительно, все неясно…
Он стал любимым писателем нашего безволия, нашего безгероизма, нашей обыденщины, нашего «средненького». Какая разница между ним и Горьким! Да, но зато Горький груб, короток, резок, неприятен. Все это воистину в нем есть, и за это воистину он недолговечный писатель. Все прочитали. Разом, залпом прочитали. И забыли. Чехова не забудут. — В нем есть бесконечность, — бесконечность нашей России. Хороша ли она? — Средненькая. — Худа ли? — Нет, средненькая.
О, Боже! Да тянись же ты, кляча, хоть до глубокой могилы.
1911
Не верьте беллетристам…{63}