Читаем О русской истории и культуре полностью

Везде высокие покои,В гостиной штофные обои,Царей портреты на стенах,И печи в пестрых изразцах…Все было просто: пол дубовый,Два шкафа. Стол, диван пуховый,Нигде ни пятнышка чернил.(VI, 31–32)


Но где образа и где лампады? Разумеется, и образа в доме висели, и лампады теплились (тем более что после похорон прошло мало времени), но взгляд Онегина (и Пушкина) скользит мимо них. У Лариных тоже нет икон, хотя это семейство изображено в старосветских топах:

Они хранили в жизни мирнойПривычки милой старины;У них на масленице жирной
Водились русские блины;Два раза в год они говели…В день Троицын, когда народЗевая слушает молебен,Умильно на пучок зариОни роняли слезки три…(VI, 47)

Здесь и ирония, и почтительность — почтительность человека, который говеет раз в Великом посту, и то без всякого «умиления души». Об этом говорит хотя бы деепричастие «зевая», которое характеризует не столько крестьян, сколько Онегина.

Нет в романе ни теплой веры, ни даже православной церковности. Мечтательный Ленский, посетив кладбище и прослезившись над прахом родителей и несостоявшегося тестя, в церковь — ни ногой (по крайней мере, от Пушкина мы об этом ничего не узнаем), хотя «в жизни» он ее обязан был посетить и, конечно, посетил, подал поминание и заказал положенную службу. Когда Ленский думает о браке с Ольгой, он рисует «храм Киприды», а не православный храм. Если к нему равнодушен Ленский, то тем более равнодушен Онегин; в его времяпрепровождении церкви места нет:

Его вседневные занятьяЯ вам подробно опишу.Онегин жил анахоретом;В седьмом часу вставал он летом
И отправлялся налегкеК бегущей под горой реке;Певцу Гюльнары подражая,Сей Геллеспонт переплывал,Потом свой кофе выпивал,Плохой журнал перебирая,И одевался…Прогулки, чтенье, сон глубокой,Лесная тень, журчанье струй,Порой белянки черноокойМладой и свежий поцелуй,Узде послушный конь ретивый,Обед довольно прихотливый,
Бутылка светлого вина,Уединенье, тишина;Вот жизнь Онегина святая…(VI, 88–89)


Впрочем, довольно. Все они одинаковы — и Ленский, и Онегин, и даже Татьяна: прощаясь с родиной, она с церковью (где ее крестили и где отпевали ее отца) проститься не удосужилась; точнее говоря, Пушкин это прощание не удосужился описать. Только в седьмой главе, у ворот Москвы, в поэтическом ландшафте наконец–то появляются маковки, обители и кресты:

Но вот уж близко. Перед намиУж белокаменной Москвы,Как жар, крестами золотымиГорят старинные главы.Ах, братцы! Как я был доволен,Когда церквей и колоколен,Садов, чертогов полукруг
Открылся предо мною вдруг!..Мелькают мимо будки, бабы,Мальчишки, лавки, фонари,Дворцы, сады, монастыри,Бухарцы, сани, огороды,Купцы, лачужки, мужики,Бульвары, башни, казаки,Аптеки, магазины моды,Балконы, львы на воротахИ стаи галок на крестах.(IV, 154–158)


Но все это — топика первопрестольной, где «сорок сороков», где твердыня Православия — Успенский собор, в котором венчаются на царство русские цари… Даже акустическая, так сказать, примета Москвы православна: это колокольный звон. Для Петербурга же характерны гром пушек и цокот копыт по торцам, «тяжелозвонкое скаканье по потрясенной мостовой». Только попав в Москву, мы узнаем, что русский человек кроме всего прочего еще и прихожанин («У Харитонья в переулке», «живет у Симеона»). Впрочем, это и адресный принцип старой столицы, скорее всего только его имеет в виду Пушкин, ибо героиня и родня ее в храме не показаны. В Петербурге иная, регулярная организация городского пространства, соответственно иной адресный принцип, поэтому в восьмой главе петербуржцы уже не выглядят прихожанами.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже