Конечно, вопрос о занятиях астрологией — частный, академический вопрос. Сам по себе он маловажен; зато очень важны его следствия. Одно из них состоит и том, что поэты–профессионалы эпохи московского барокко не претендовали на роль пророков, на обладание таким даром, как «furor divinus» («божественное безумие») или «furor poeticus» («поэтическое безумие»). Хотя они и дерзали сравнивать себя с апостолами, но имели при этом в виду лишь культуртрегерство, лишь просвещение «шествующих во тьме».
Легко заметить, что это не соответствует расхожему представлению о типе барочного художника, о его непременных пророческих интенциях. Чем объясняется такое несоответствие? Прежде, всего тем, что стиль барокко — не униформа. Художнику он дает право и возможность выбора различных позиций — от экзальтации в духе Терезы Авильской до неостоицизма. Далее, тем, что «барокко в России приняло на себя функции Ренессанса» [Лихачев, 1973б,
Если московским «трудникам слова» чужды были профетические поползновения, то тем более чуждой и, добавлю, позорной казалась им роль царского забавника. До поры до времени мысль о такой роли и не приходила никому в голову, включая власть имущих. Подобно доспехам, поэтов охранял иноческий сан, а в двух первых поколениях практически все они были иноками. Люди, носившие клобук и черные ризы, подлежали только духовному суду, и чтобы казнить на Лобном месте Сильвестра Медведева (это первый русский поэт, погибший от руки палача), его пришлось расстричь и обратить снова в Медведева Сеньку, Поэтов незримо, но прочно охраняло и общественное мнение — не важно, сочувственное или враждебное, ибо почитатели и враги согласно воспринимали их как преемников пастырей и как новых пастырей. Много воды утекло, многое переменилось в русской жизни, прежде чем монарх дерзнул низвести поэта до шута.
Это случилось в феврале 1740 г., при императрице Анне Иоанновне, когда в Петербурге строили знаменитый Ледяной дом — брачный чертог для шута князя Голицына–Кваснина и шутихи калмычки Бужениновой. К шутовской свадьбе этих стариков понадобились шутовские же стихи. Сочинить их приказали Тредиаковскому, который считался тогда лучшим мастером поэтического цеха, причем наперед приготовили «краткую материю», программку будущего стихотворения. При ее вручении кабинет–министр Артемий Волынский публично прибил Тредиаковского. «Правое мое ухо оглушил, а левый глаз подбил, что он изволил чинить в три или четыре приема» — так несколько дней спустя жаловался Академии наук униженный поэт [Тредиаковский, 1845,
Русские поэты долго помнили об унижении своего собрата. Наверное, помнил об этом Ломоносов, когда 19 января 1761 г. писал знаменитое письмо И. И. Шувалову: «Не токмо у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого Господа Бога, который мне дал смысл, пока разве отнимет» [Ломоносов,
Между полюсами мифа о поэте, между пророком и шутом возвышается фигура мастера, «умного человека». Это и есть вожделенный для «латинствующих» XVII в. тип, о чем можно судить по одному из стихотворений «Вертограда многоцветного»: