А может (я лишь предполагаю) в «Пире Петра Первого» опять
может, сама эта тяжесть в столкновении с веселостью что–то сомнительное рождает… типа «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь»… И тогда идеал консенсуса удаляется в какое–то совершенно неопределенное будущее и уже не утопией является, а чем–то другим.
Но это лишь отвлечение.
Я еще ставлю в упрек Архангельскому, что он смазал свое рассуждение о неявно–полемическом смысле [1, 9] Предисловия. Ведь из того, что не Берх, а первоначально Булгарин в «Северной пчеле» был автором журнального известия о петербургском наводнении, много чего следует.
Пушкин же Булгарина не выносил. А тот был выразителем переживаний того мещанского (а среди дворян — мещанствующего — особенно после декабрьского восстания) болота [4, 84], которое Пушкину было непереносимо в те годы из–за такой же неориентированности болота на консенсус с высоким, государственным, общенародным, как российскому государству не свойственно было тогда (как и теперь, как и всегда) ориентироваться на низкое, мелкое, частное, личное (если речь идет о маленьких людях).
В то же время Предисловие действительно является прямыми словами гражданина Пушкина, Булгарина еще и лично не переносившего к тому времени. Это все знали.
Пушкин не мог субъективно–личное вносить в Предисловие художественного произведения. А оппозицию свою, — как деятеля культуры, — оппозицию не только государственному началу, но и животно–приземленному частному выразить хотелось. Вот он и переименовал Булгарина в Берха.
Надо еще остановиться на третьей «группе» толкований «Медного Всадника», на <<трагической неразрешимости конфликта>> [1, 5]. (Первая «группа» — «государственная», вторая — «гуманистическая».) Так вот — третья. <<Пушкин, как бы самоустранившись, предоставил самой истории сделать выбор между двумя «равновеликими» правдами — Петра и Евгения, т. е. государства и частной личности>> [1, 5].
Мог ли Пушкин, — пережив в годы сватовства идеал Дома («Мой идеал теперь — хозяйка»), с которым можно соотнести и ультрареализм, — мог ли Пушкин спустя столько лет вернуться — вспять по органически развернувшейся синусоиде его идеалов — вернуться вдруг к непринадлежности ни к какому учению, когда он уже три года как был утопист от консенсуса людей? — Не мог.
А вот быть предтечей Достоевского с его полифонизмом — мог.
Только не надо, вслед за третьей группой и самим Архангельским, отстранять автора по поводу использования автором полифонизма.
Назначая Пушкину любить и не любить и Петра, и Евгения и тем намечать путь к своей правде, Архангельский восходит, по–моему, к Платону, как это понимал Бахтин: <<взаимоотношения между познающими людьми, создаваемые различною степенью их причастности идее, в конце концов погашаются в полноте самой идеи>> [2, 197].