Но это слишком меня возмутило: я заступился за бедного турку и насилу привел его, изнеможенного и истекающего кровию, к кучке его товарищей. При них был полковник Анреп. Он курил дружелюбно из их трубок, несмотря на то, что были слухи о чуме, будто бы открывшейся в турецком лагере».
Безукоризненно относятся россияне и к населению:
«Однажды за обедом, разговаривая о тишине мусульманского города, занятого 10 000 войска, и в котором ни один из жителей ни разу не пожаловался на насилие солдата, граф вспомнил о хареме…»
Проверили положение женщин гарема — в порядке. Их кормят, охраняют, и они ждут возвращения захваченного в плен Османа — Паши, которого отвезли пока для чего–то в Тифлис.
И что–то подозрительно: да не посмеялся ли Пушкин иносказательно?
Конечно посмеялся. Посмотрите в начало первой главы, как смеется над предшествующей войной, персидской, и над главнокомандующим на ней и на нынешней, турецкой, — как смеется специалист, генерал в отставке Ермолов:
«…Несколько раз принимался он говорить о Паскевиче, и всегда язвительно. Говоря о легкости его побед, он сравнивал его с Навином, перед которым стены падали от трубного звука, и называл графа Эриванского графом Ерихонским. «Пускай нападет он, говорил Ермолов, на пашу не умного, не искусного, но только упрямого, например на пашу, начальствовавшего в Шумле — и Паскевич пропал». Я передал Ермолову слова гр. Толстого, что Паскевич так хорошо действовал в персидскую кампанию, что умному человеку осталось бы только действовать похуже, чтоб отличиться от него. Ермолов засмеялся, но не согласился. «Можно было бы сберечь людей и издержки», сказал он».
Вот Пушкин и последовал в своем описании войны за ермоловским ярлыком — «графом Ерихонским»
. И посмеялся. Пусть не над кавказским войском — так над своим недавним представлением о нем, о России, о персонифицированном их воплощении — царе — как о несущих благо своему и чужим народам.А в конце 1829‑го? — Вот, вроде, освобождает Россия, ее царь и армия от турецкого владычества последнюю неосвобожденную территорию православной Армении… А скепсис ко всему на свете, навалившийся в 1829‑м на Пушкина, давит. Чем кончается описание побед и ожидание конца войны? — «Получено было печальное известие, что генерал Бурцов был убит под Байбуртом… это происшествие могло быть гибельно и для всего нашего малочисленного войска, зашедшего глубоко в чужую землю и окруженного неприязненными народами, готовыми восстать при слухе о первой неудаче. Итак, война возобновлялась!»
Видно, все–таки больше турок там жило, чем армян и скорее несправедливая эта новая война, чем справедливая. И потому надо было ее так подозрительно ура–патриотически описывать. Главное же, это было не начало 1828 года. Пушкин уже разочаровался в надежде на прогрессивность Николая I. Пушкин уже отошел от общественных умеренных идеалов и исповедовал индивидуалистический идеал Дома и Семьи. И ему все никак не удавалось этот идеал достичь, в частности, и из–за изъянов российского общества. А в арзрумский поход он бросился от отчаяния из–за неудачного сватовства к Наталье Гончаровой. И вот — перед нами скепсис ко всему, подколка армии, а может, и вообще межнациональной политики России.