– Ну, как же? – обрадовался его реплике Семенов. – Вы же сами на занятиях говорили, Алексей Алексеевич. «Бытие определяет сознание» – формула Маркса, так? А если мы несознательные, то наше сознание, значит, несовершенно, так?
– Да уж, – согласился подполковник хмуро, не понимая, по-видимому, куда клонит Семенов.
– Ну, вот, – удовлетворенно продолжал черноглазый заключенный. – Наше сознание несовершенно. А так как сознание определяется бытием – значит, несовершенно бытие! А за бытие мы, ваши дети, уж никак не отвечаем. Вы его создали! И оно создало вас. Так кто же виноват? Уж во всяком случае не мы. Верно, ребята?
– Верно!
– Конечно. Правильно ты…
– Так вот я и спрашиваю вас, Алексей Алексеевич, почему вы нас здесь держите, а?
– Прекрати, Семенов, свои выходки! – с досадой воскликнул старший воспитатель и хлопнул ладонью по столу. – Держим, значит, заслужили.
– Ну, вот, видите, – обратился Семенов ко мне и развел руками в недоумении. – Мы нашей вины сами не чувствуем, а объяснить нам никто не хочет. Есть смысл в таком наказании?
Отвечать теперь нужно было мне, а что я мог ответить? Ведь черноглазый-то прав!
– И все-таки, – сказал я примирительно. – Что бы вы предложили? Что бы ты, Семенов, предложил? Или ты, Кириллов?
– Бытие надо менять, ясно, – сказал Кириллов, староста камеры. – Бытие никуда не годится, так получается.
– Э, нет, – возразил ему Семенов с тонкой улыбкой. – Скорее, получается, что старик-то ошибся. А может и не старик, а переводчик. Частицу «ся» пропустили…
– Как так? – со все растущим раздражением, недоумевая, спросил Григорьев. – Причем тут…
– А просто, – невозмутимо ответил Семенов. – «Определяется»! Не «определяет», а «определяется»! Сознанием… Бытие определяется сознанием. Вот истина. Сознание надо менять – и в первую очередь вам! Вот тогда и можно будет с нас спрашивать! Но тогда и… Опять же с вас. С вас, взрослых! Ведь вы наше сознание воспитали. Какие вы – такие и мы, разве нет?
Последний вопрос опять был обращен ко мне.
– Ну, хватит! – сказал подполковник и резко встал. – Довольно чушь нести. Ты, Семенов, лучше бы на занятиях хорошо отвечал. Щеголяешь тут, понимаете ли, демагогией, а товарищ… У вас еще есть вопросы? – обратился он ко мне.
– Да нет, пожалуй, – сказал я. – Спасибо вам, ребята. Тебе, Семенов, спасибо особенное. Я подумаю над тем, что ты сказал.
И тут произошло забавное и, пожалуй, символическое происшествие.
Все время, пока сидели, дверь камеры была приоткрыта – Григорьев не захлопнул ее за собой. Теперь же, когда встали, и ребята окружили нас и в свою очередь начали спрашивать меня о том, смогу ли я для них что-то сделать и зачем вообще нужна была эта беседа, – кто-то, по-видимому, нечаянно – а может быть, и нарочно… – толкнул дверь. Она закрылась. Щелкнул замок.
Дверь камеры не открывается изнутри. Услышав щелчок замка, подполковник вздрогнул, а ребята вдруг замолчали и заулыбались. Григорьев пошевелил плечами – видимо, мундир стал ему тесноват, – и принялся отчаянно нажимать на кнопку звонка, которая была рядом с дверью. Однако никто дверь камеры не открывал. Я огляделся. Улыбались все, кроме Ивлева, который смотрел все так же неподвижно и тяжело на подполковника Григорьева, старшего инструктора по воспитательной работе среди заключенных, пока тот, отвернувшись от всех, безостановочно нажимал на кнопку звонка. Шея его над воротником мундира побагровела.
Мы переглянулись с умным Семеновым.
Почему-то я шагнул обратно к столу и снова внимательно огляделся. Тесное «купе», тесная «комната». Неба в зарешеченном окне не видно – оно за щитком. Семь человек, таких разных. Замкнутое пространство. Нет, это не общежитие. Скорее, на самом деле – купе. Странно как-то читалось название лежащей на столе книги.
Только минуты через две подошел, наконец, надзиратель и на голос подполковника отворил дверь. Я еще раз простился с ребятами, и мы с Григорьевым вышли.
Странное чувство испытывал я тогда. Чувство удивительного родства с ребятами. Да, конечно, они преступники, верно. Очевидно, они и правда нарушили закон, а Ивлев вообще убил человека. Но многие ли из нас в тех условиях, в которых ребята в момент преступления оказались, поступили бы по-другому? И разве мало тех, кто поступал похуже, чем они – и продолжает поступать! – а ведь гуляет же на свободе! Разве не ясно, кого я имею в виду? Разве какой-то большой чиновник, НЕ ДЕЛАЮЩИЙ ТО, ЧТО ОБЯЗАН ДЕЛАТЬ, а тем более ДЕЛАЮЩИЙ что-то противозаконное, берущий, например, взятку – не есть преступник несравненно более крупный, чем эти мальчики? Что-то не так все-таки в обществе нашем, что-то не так. А редактор журнала, опасающийся наказания сверху, а потому отвергающий рукопись, которая «верхним» не по нутру? А Кузин, о котором говорили Силин с Варфоломеевым? Да ведь сплошь…
День еще не кончился, и я не хотел уходить из тюрьмы. Мало ли, вдруг не удастся попасть сюда еще раз. Григорьев заметно устал – видимо, его доконал инцидент с дверью, – и я попросил проводить меня опять в комнату воспитателей.