Ничего не сказав Артёму, Феофан смиренно побрёл к хате Горшкова.
Ведомый только хорошими предчувствиями, Артём вернулся за рубахой к своей лежанке и, одеваясь на ходу, поспешил вслед за стариком. Благо тот оставил дверь открытой – а то было б неловко, чертыхаясь, лезть в чужой, тем более чекистский дом – там, на пути, обязательно попалось бы какое-нибудь бесноватое ведро, хорошо ещё, если пустое, а не с хозяйскими помоями.
Горшков жил скудно: печь посреди избы, возле печи кровать, но, судя по тому, что на полу, едва не возле дверей, было тоже постелено, сегодня хозяйское место занимал Эйхманис. За исключением стола и стульев, из мебели имелся только сундук. Над окном висела связка сухой рыбы, над кроватью – шашка и часы на гвозде с тем расчётом, чтоб лёжа можно было дотянуться до них.
Эйхманис сидел во главе стола – нисколько, несмотря на смутные ожидания Артёма, в отличие от Горшкова, не уставший и не обрюзгший от ночного пьянства – но, напротив, будто бы ставший чуть более резким и быстрым и во взглядах, и в движениях. Горшков со своим набыченным медленным видом и тугими щеками явно не соответствовал начальственному настрою.
– Придумал ответ? – спросил Эйхманис отца Феофана.
– У меня их и не было, Фёдор Иванович, ответов-то, – сказал монах.
– Пролетариат лучше Христа, – быстро, будто бы не слушая отца Феофана, сказал Эйхманис. – Христос гнал менял из храма – а пролетариат поселил тут всех: и кто менял, и кто стрелял, и кто чужое воровал… Революция такая, революция сякая, а где огромная правда, которую можно противопоставить большевистской? Сберечь ту Россию, которая вся развалилась на куски, изнутри гнилая, снаружи – в вашем сусальном золоте? Кому сберечь? Зачем?
Эйхманис быстро обвёл глазами всех собравшихся, и Артём спокойно встретил его взгляд.
– Соловки – прямое доказательство того, что в русской бойне виноваты все: что, ротные и взводные из “бывших” – добрей чекистских? Артём, скажи? А то Феофан не знает.
– Все… хороши, – сказал Артём с продуманной паузой.
Горшков тряхнул тугими щеками и в который раз уже с бешенством посмотрел сначала на Артёма, а потом на Эйхманиса: как смеет этот шакал?.. – но Эйхманис на взгляд Горшкова снова не ответил.
Он молча и не моргая смотрел на Артёма.
Артёму на мгновение почудилось, что глаза у начлагеря совершенно безумные: в них нет ничего человеческого. Он перевел взгляд на его руки и увидел, что запястья у начлагеря не мужицкие, а будто бы у музыканта, и пальцы тонкие, а ногти – бледные, стриженые, чистые.
– А чего ты не налил ему? – спросил Эйхманис Горшкова. – Налей, он гость.
Горшков, не глядя на Артёма, придвинул ему бутылку и стакан, зацепив и то, и другое в одну руку с жирными и почти красного цвета пальцами без ногтей.
Эйхманис ухмыльнулся.
Феофан смотрел в стол.
Артём налил себе на большой глоток и сразу же выпил.
На блюде лежала неровно порезанная сельдь – пахла она призывно и трепетно. Артём не решился дотянуться к ней, но странным образом почувствовал родство этой сельди с женскими чудесами… Такое же разбухшее, истекающее, невероятное.
Даже губу закусил, чтоб отвлечься.
– Недавно в Финляндию сбежал один – из полка, – с ка-кого-то своего, одному ему понятного места продолжил Эйхманис. – Тут же отпечатали книжку, на русском языке, ты подумай… Мне Бокий привёз только что, – пояснил Эйхманис, коротко взглянув на Горшкова. – Пишет эта мразь в книжечке своей, что за год мы тут расстреляли шесть тысяч семьсот человек. Там, наверное, барышни падают в обморок, когда читают. Мы можем и шесть тысяч, и шестьдесят шесть расстрелять. Но тут в тот год всего семь тысяч заключённых находилось! И кого ж я расстрелял? Три оркестра, два театра, пожарную роту и питомник лисиц? Вместе с лисицами!
Артём подумал-подумал – и дотянулся до пирога, лежавшего на блюде возле Горшкова.
Пирог оказался с капустой: пышный и сладкий, у Артёма, кажется, даже мурашки по телу пошли от удовольствия.
Следом всё-таки ухватил ломоть сельди и забросил в рот: о-о-о. Жевал, с глазами, полными восторга.
Горшков проглотил слюну и тяжело выдохнул: “Не нажрался ещё?” – говорил его вид.
“А то тебе мало”, – подумал Артём.
– Пишут ещё, что здесь мучают заключённых, – продолжал Эйхманис, будто бы не замечая происходящего за столом, но на самом деле очень даже замечая. – Отчего-то совсем не пишут, что заключённых мучают сами же заключённые. Прорабы, рукрабы, десятники, мастера, коменданты, ротные, нарядчики, завхозы, весь медицинский и культурно-воспита-тельный аппарат, вся контора – все заключённые. Кто вас мучает? – Эйхманис снова посмотрел на Артёма, и тот сразу перестал жевать, не от страха, а скорей тихо и ненавязчиво валяя дурака. – Вы сами себя мучаете лучше любого чекиста!
Похоже, Эйхманис начал расходиться – Артём догадался об этом по Горшкову, который медленно убрал руки со стола и выпрямился.