Что ж, домик, садик – не хуже, чем у других. Я спрятал фотографию, которую всю дорогу вертел в руках, пытаясь взглянуть на нее глазами Глазенаппа. Как же это будет? Сразу узнает. По-стариковски начнет оправдываться: давно было, позабыл уже. Категорически скажет: нет, не знаком. Опыт учит, что в таких случаях побеждает неучтенный вариант. Хотя какой еще может быть, кроме «да», «нет» и «не помню», я не представлял.
Открыла дочь. Она была не в курсе моих телефонных переговоров, уже собралась сказать «нет» и закрыть дверь перед чужим, даже не давая себе труда понять, что, собственно, от нее хотят, – но для таких ситуаций у меня всегда наготове имелась визитная карточка, реабилитирующая мою особу: и циггорнская опера, и камер-музикер, и концертмейстер. На глазах немолодая грузная стерва превращается в душку. Да, я к отцу, у нас договоренность. Тут явилась мать, еще более грузная, льющая на тебя потоки самой убедительной доброжелательности. Да, я тот самый господин. Удалившийся от дел флейтист, только я вошел, еще издали протянул мне руку как старому знакомому, не вставая, однако, со своего кресла. Рукопожатие энергичное, Боссэ был прав: старик крепкий. Загорелое обветренное лицо человека, много бывающего на природе, подбородок – как у Керка Дугласа, светлые голубые глаза кротко смотрят вдаль… Надо же, такой благообразный старик – прямо литературный персонаж – и такая грымза дочь. Видно, замуж так и не взяли. Интересно: потому что грымза, или грымза – потому что не взяли?
Обними меня – и я буду прекрасна.
Будь прекрасна – и я тебя обниму.
Так спорят они целыми днями. [70]
Я сел на предложенный ею стул, поосновательней представился хозяину, поблагодарил за разрешение его посетить, передал привет от Боссэ. Он кивал, но взгляд его был по-прежнему прикован к чему-то в глубине гостиной. Я невзначай попытался его проследить: расписная тарелка на стене? (Море, чайки, дальний парус.) Между тем дочка – пока мать позвякивала посудой на кухне – принесла нам на подносе две рюмки – «домашней сливовицы, присланной родителями ее мужа из…». Вот так.
Раз уж он меня обнял,
Больше можно и не быть прекрасной!
Спасибо. Гость, я первый взял рюмку и увидел, что вторую рюмку она вложила отцу в руку.
Он был слеп. Это случилось год назад. Верней, началось уже давно – и тут он мне сказал вещь, в его устах удивительную. Убежден, что эту фразу он никогда прежде не слыхал, – совпадение, делавшее ему честь. «Постепенный приход слепоты – не трагедия. Это как медленное сгущение летних сумерек», – говорит семидесятилетний Борхес своему восемнадцатилетнему отражению – в реке, которая, по мнению одного, протекала в Женеве, а по мнению другого, в Кембридже. [71]
Правда, я уже отучился по книжному корешку на полке или по сходному восприятию шубертовского мажора [72] видеть в человеке родственную душу – что было уделом моей юности. Тем не менее я воспринял это как знак свыше – не юлить вокруг да около, а сразу все выложить как есть: увы, хотя то же самое, слово в слово, говорится (о слепоте) в одной замечательной книжке, цель моего посещения не может быть достигнута, ибо я собирался показать господину Глазенаппу фото моего родственника, чтобы он сказал, не знакомо ли ему это лицо. Это Йозеф Готлиб – то же имя, что и у меня, – уроженец Мемеля, жил в Вене, потом в Варшаве, потом, с началом войны, попал в Россию, где, как полагала наша семья, и погиб. Скрипач. Но вот теперь появились новые данные – якобы он спасся и даже работал в ротмундском театре… Я не договорил, остановленный поднявшим палец Глазенаппом.
Из России? Это которого там чуть не расстреляли? Поскольку реакция моя была хоть и бурной, но безмолвной, Глазенапп невозмутимо продолжал: да, его спасло от смерти вступление наших войск, это было в каком-то городе, в России. Как немец он должен был быть русскими расстрелян, его вроде бы вели уже на расстрел – он все это нам рассказывал… Он на этой почве немножко рехнулся. Готлиб, точно. Очень странный человек. Мог встать и уйти посреди репетиции. Мог нагрубить Элиасбергу, главному дирижеру, с которым вообще-то было очень опасно связываться. Он как бы даже не работал постоянно, хотя жил в квартире при театре. Говорили, что его опекает какая-то очень важная персона, чуть ли не сам Кунце.
А про расстрел – говорил ли он, как ему удалось выжить?
Да, конечно, он об этом только и говорил. Как собрали всех немцев, которые жили в городе, на площадь, всех: детей, женщин – там, в этом городе, жило много немцев. Выстроили перед памятником – кому там, Сталину? Ленину? И повели. За город, в лес. Люди шли с вещами, с чемоданами, матери детей на руках несли. Он шел со скрипкой. Ну, а как вышли из города – рука слепого сжалась в кулак – тут уже наши войска.