Современные европейцы и американцы хорошо знают, что такое синдзю, по знаменитой пьесе японского драматурга XVII—XVIИ веков Тикамацу Мондзаэмон «Самоубийство влюбленных в Сонэдзаки» — очень популярному сочинению в Японии со времени своего появления в начале XVIII века и до наших дней. В ее основу положена реальная история самурая и проститутки, покончивших с собой в квартале Сонэдзаки. При этом самоубийство могло совершаться как сугубо «самурайским способом», то есть мечом (для мужчин путем рассекания живота — харакири, для женщин — разрезания горла), так и «общегражданским» способом. Чаще всего влюбленные прыгали вниз с моста или какого-нибудь обрыва — на камни или в воду. Особенно романтичным считалось падение в кратер священной горы Фудзи или какого-нибудь другого вулкана, но и на обычное синдзю, например на прыжок с нынешней туристической Мекки, великолепной террасы храма Киёмидзу в Киото, японцы всегда смотрели с большим уважением и даже пиететом. Не случайно консультировавшийся с японистами советский писатель Валентин Пикуль оборвал жизнь своих героев в романе «Три возраста Окини-сан» именно броском со скалы в бушующее море. Можно сказать, что культ жертвенного самоубийства уже был в это время неразрывно связан с духом японского народа, в том числе и японских женщин. Крупнейший японский пропагандист конца XIX века доктор Нитобэ Инадзо, автор книги «Бусидо, дух Японии», в главе «Воспитание и положение женщины» одобрял готовность самурайских жен и дочерей к смерти: «Девушкам, достигшим поры расцвета женственности, дарили кинжалы (кай-кэн, карманные ножи), которые можно было бы направить в грудь нападавшему или, если иного выхода не было, — в собственное сердце. Последнее случалось достаточно часто, и все же я не могу жестоко осуждать это. Даже христианская совесть, с ее отвращением к самоуничтожению, не относится к таким вещам сурово, принимая во внимание случаи самоубийства Пелагии и Доминины, канонизированных за свою чистоту и святость. Когда целомудрие японской Виргинии подвергалось опасности, она не дожидалась, пока в ход пойдет кинжал отца, — на ее груди всегда покоилось собственное оружие. Не найти способа совершить самоубийство было для нее позором. К примеру, несмотря на скудные познания в анатомии, она должна была точно знать то место, где следует перерезать горло; она должна была знать также, как именно нужно перевязывать нижние конечности поясом, чтобы, независимо от силы предсмертной агонии, ее тело предстало перед глазами посторонних в предельной скромности, с надлежащим образом подобранными ногами.
...Молодая женщина, оказавшаяся в заточении и под угрозой насилия со стороны грубых солдат, заявила, что предоставит себя их удовольствию, если ей позволят написать пару строк своим сестрам, которых война рассеяла по разным частям страны. Когда послание были завершено, она подбежала к ближайшему колодцу и спасла свою честь, утопившись»[66].
По меткому замечанию А. Н.Фесюна, доктора Нитобэ Инадзо можно упрекнуть только в недооценке знаний анатомии со стороны японских куртизанок. В остальном же все верно — при распространенном культе самоубийств и трепетном отношении к ним со стороны общества в них только и мог видеться средневековым беглянкам из «островного рая» Ёсивары единственный выход из «мира страданий» — кугай.
Впрочем, находились и те, кому удавалось бежать, часто в одиночку, из этого мира, но что ждало этих девушек дальше? Безрадостная старость для тех, кому удалось до этой старости дожить, неприятная и тяжелая работа в качестве «женщины тьмы» — проститутки низшего ранга, «уличной», а потом, как писал Ихара Сайкаку:
Одинокая старуха
возвращается в столицу
и, сделавшись монахиней,
рассказывает юношам
греховную повесть своей жизни[67].
Жизнь за решеткой оказывалась непроста и противоречива, наполнена мечтами и надеждами, разочарованиями и горестями. В конце концов те, о ком совсем недавно в народе пели завистливые стихи и песни, воспевая красоту и утонченность манер, становились «непригляднейшими существами» и слагали песни сами о себе:
Хороши порой осенней пурпурные склоны,
где сквозь дымку на закате
проступают клены.
Радуга мостом прозрачным
тянется за горы,
и спешит к мосту добраться
молодая дзёро.
Поздние побеги риса
полегли под градом.
Сотрясают ураганы
мыс Касивадзаки...
Долго ль тешиться сравненьем
цветов запоздалых?
Долго ли с Восточным краем
сравнивать столицу?
Я в скитаньях бесконечных
до смерти устала.
Ах, куда бы мне прибиться,
где остановиться?
Та, что украшеньем Тика
столько лет считалась,
ныне странствует по свету
перекати-полем,
позабыта, одинока —
как судьба жестока!
Вот бреду неверным шагом
к придорожной чайной.
«Эй, ворота отворите,
странницу впустите!
На минутку подойдите,
в оконце взгляните!..»
Прибежал на зов хозяин,
халат поправляет.
Видит, что явилась дзёро —
сразу уговоры...
С ним ли на ночлег остаться,
с жизнью ли расстаться?
Может, лучше заколоться,
чем ему отдаться?
Ах, не знаю, то ль заплакать,
то ли рассмеяться...[68]
На рубеже эпох