Кто умней да посмелей, тот деру в города дал, ныне в квартирках с газом да теплой уборной, деточки в инженерах, а кто поглупей, наш-то брат с четырьмя коридорами, ныне на земле пупеет. Людей-то городу отдали, всякого народу, конечно, хорошего и плохого, а сейчас бы грамотных домой надо манить.
— Вот и я за то же, — задумчиво отозвался Радюшин. — Именно домой. Не всяких образованных, а у кого пуп здесь резан. Если есть дума поднимать деревню, тут одной техникой не пробьешь.
— Глухо тут у нас, мы привыкли, мы и живем…
— Дикая Кучема. Три года старика Нечаева из развалюхи вышибали, дом новый поставили, живи только, дак защитники нашлись, ходоки в райисполком… Сорок лет колхозной жизни, а земли все чужей.
— Наверно, так и положено. Машины нынче. Ведь парень до того трактор свой оближет, хоть в парадном пинжаке садись, но уж на борозду лишний раз не глянет, на землю-матушку не спустится. Ныне погонные метры в моде.
— Чужеет земля, — повторял Радюшин.
— Хлеб-от даровой, — тянул свою мысль бухгалтер. — На што земля ныне мужикам? В лавке хлеба — хошь, буханку бери, хошь, десять. Вот и отбывают принудиловку на земле.
— Двадцать лет от земли отучали, кричали везде: мелкобуржуазный элемент, двойственность психики. А теперь сорок лет приучать надо. Пришел даве в школу, агитировал за колхоз, чтобы оставались по весне, птицефермой манил девчат и, мол, свои помидоры будем ростить. Вон и клуб новый отгрохали, пластинки какие хошь, сам за ударник сяду, танцы под трали-вали. Молчат… А на стене фотки под стеклом. Врачи есть, учителя, инженера. Об их везде поют — почетная должность. А колхозник — это как ругань, матерщина, даже хуже матерщины. Если в городе кого обкастить хошь обидно, назови деревней или колхозником, тут тебе сразу и оплеух накладут…
— Вас в партшколе всему учили? — спросил бухгалтер. — А вот это положение как объяснить?
— Трудности роста, — буркнул Радюшин и вдруг рассмеялся шутейно, заколотил «беломориной» о пачку папирос, вытряхивая из мундштука табак. — Куда лезем… Растем, братец, растем. У тебя, Веня, уже ноги под стол не влезают.
— Мы-то уж не растем, а доживаем, но так хочется, чтоб все по-хорошему-то было…
— А ты свою Наташку и вороти домой.
— Не, сперва ты сына. Небось теплое местечко приискал, в город-то каждый месяц летаешь.
… Странные, смешные люди: только печалились общим бедам, думали, как дальше жить, а тут на тебе, уже готовы пылко повздорить, ищут обидные слова.
Убежал Радюшин в свой кабинет, хлопнул на прощание дверью.
Господи, как одиноко человеку в этот сиротский августовский вечер, когда на окна словно надеты ставни, и как, оказывается, он похож на тот, сорокалетней давности… Тогда отца, тоже председателя в Погорельцах, притащила в стременах послушная выездная лошадь. Отец был в пыли, и не было у него лица, лишь дорожная пыль. Лохмотья одежды волочились под ногами матери, она наступала на них, и было ей трудно и неловко тащить отца. Потом они мыли его в корыте, мать тогда не могла плакать, потом одели в пальто — у отца не было другого пиджака — и положили на обеденный стол.
Мать сутуло сидела у ставен, всматриваясь в черные щели, словно выглядывая оттуда себя и свое горе. Ей нужно было заплакать, потому что у нее был Колька Азиат, сын, и надо было жить, потом жить, а сейчас повыть. Тут в ставни люто забрякали прикладом. «Азиат, выходи. Не то спалим». Они искали председателя на дороге и не нашли — послушная ездовая лошадь привезла Азиата домой. И сейчас вдова, каменно глядя в щелястые траурные ставни, спокойно крикнула на этот стук: «Нету Азиата, Азиат уехал далеко». Там, за стеной, еще матюкались и медлили, а потом зачавкали, удаляясь, копыта…
Сорок лет, и как все переплелось. Он тогда вернулся в дикую Кучему десятым послевоенным председателем. В окна подглядывали, прямо в глаза не смотрели, все считали попутные подводы, когда вещички скидает Колька Азиат и со своей Нюркой Америкой покинет Кучему. С Нюркой Америкой… Прозвище-то придумают. Выбежала однажды Нюрка на угор, мужики смолили махру, кто-то и крикнул: «Гли-кось, у Сеньки Житова дитешей-то, как в Америке». С того дня и не стало Житовых, а появились Америки: Тонька, Сонька, Петруха, Владимерко, Ксюха, Нюрка и еще несчетно за подол держатся.
Да, вольно жили: сначала отца пристрелили, а через тридцать лет, в шестидесятом году, пришли сына ломом прибивать. Тогда в гостях Радюшины сидели, праздник был, Октябрьские, кликнули в окно, мол, к телефону в правлении кличут. Прибежал, только к телефону сунулся, сзади стоят Сенька да Володька… В общем, пришлось драку затеивать.