С точки зрения своих этнографических воззрений М. С. Грушевский полагает, что задача «обычной» схемы – построить «общерусскую» историю – невозможна по существу, так как нет никакой «общерусской» народности, а на очереди – иная научная задача – построение, с одной стороны, истории украинского народа[2]
, а с другой – истории великорусской. Крайне нерациональным представляется ему соединение в одной схеме древней истории южнорусских племен, то есть Киевского государства, с историей Владимиро-Московской Руси XII–XIV вв. Оно отрывает от южнорусской истории ее начало, чтобы пристегнуть его к северному продолжению. А между тем «киевский период перешел не во владимиро-московский, а в галицко-волынский XIII в., потом литовско-польский XIV–XVI вв.».Северо-Восточная Русь не была, по мнению М. С. Грушевского, «ни наследницей, ни преемницей» Руси Киевской, а «выросла на своем корню». Их взаимоотношение М. С. Грушевский готов уподобить отношениям между Римской империей и галльскими провинциями: «Киевское правительство пересадило в великорусские земли формы социально-политического строя, право, культуру, выработанные исторической жизнью Киева» – и только отсюда вывод: «История великорусской народности остается, собственно, без начала; история образования великорусской народности остается до сих пор не выясненной, потому что за ее историей начинают следить с середины XII в.»; не поставленной остается и проблема изучения «рецепции и модификации на великорусской почве киевских социально-политических форм, права, культуры».
Многим из читателей-великороссов точка зрения М. С. Грушевского может показаться парадоксальной, так как разрушает она привычное представление о «единой» истории «единого» русского народа. Однако она вовсе не так исключительна, как может на первый взгляд показаться. Напротив, не будет преувеличением назвать ее во многом характерной и для нашей «великорусской» историографии. Обусловленная у М. С. Грушевского потребностью отграничения украинской истории в ее целом от истории Великороссии, она может опереться на ряд выводов и суждений, принятых и разработанных в трудах «общерусской» исторической литературы.
Поучительны историографические судьбы критикуемой М. С. Грушевским «обычной схемы» русской истории. В вопросе о ее генезисе М. С. Грушевский примыкает к выводам П. Н. Милюкова. «Схема эта стара, – говорит он, – она получила свое начало в историографической схеме московских книжников, и в основе ее лежит генеалогическая идея – генеалогия московской династии».
П. Н. Милюкову принадлежит весьма ценное указание на эту «историографическую схему московских книжников» и ее определяющее влияние на изложение русской истории у наших историков XVIII и XIX столетий[3]
. Влияние это усилено одним условием, поистине парадоксальным, которое П. Н. Милюков метко охарактеризовал в таких строках: «Когда в прошлом столетии русская историография начала постепенно осиливать свои источники, – источники эти встретили исследователя со своим, готовым взглядом, сложившимся веками; немудрено, что эта готовая нить, предлагавшаяся самими источниками, вела исследователя по проторенным путям и складывала для него исторические факты в те же ряды, в какие эти факты уложились в свое время в умах современников; таким образом, исследователь воображал делать открытия, осмысливать историю, – а в сущности, он шел на плечах наших философов XV и XVI столетия»[4]. Два обстоятельства ослабили плодотворность этого наблюдения. П. Н. Милюков связал свое изучение московской исторической теории только с вопросом о «происхождении исторической схемы Карамзина и его предшественников» и отметил далеко не все ее элементы, оказавшие глубокое воздействие на представления ученых историков XIX в. о древнерусском прошлом. Труд П. Н. Милюкова остался, к сожалению, не законченным, иначе мы получили бы от него, без сомнения, более полную оценку воздействия московской книжнической историографии на труды не только историков XVIII в. и Карамзина, но и на построения С. М. Соловьева с его продолжателями.