Может быть, поэтому наши воспоминания о школе так скудны и отрывочны; и все же — какая восприимчивость в этом возрасте! Как точно и живо помню я преподавателей, смешных и полупомешанных педантов, добряков, напрасно старавшихся совладать со стаей распоясавшихся мальчишек, и — нескольких благородных ученых мужей, у ног которых даже мальчик смутно, с каким-то холодком на сердце, чувствует, что тут речь не о подготовке, а о самом познании, что уже в эту минуту он есть кто-то и становится кем-то. Вижу я и однокашников моих, и изрезанные парты, коридоры старого здания scholarum piarum [
Жизнь ведь развивается не так, что ребенок постепенно и почти неуловимо становится взрослым; в ребенке внезапно объявляются какие-то отдельные, очень готовые, глубоко зрелые черты человека, все это не совмещено, не организовано в нем, и сталкивается так хаотически и нелогично, что порой похоже на безумие. К счастью, мы, старики, привыкли взирать на это состояние снисходительно, и мальчикам, которые начинают смертельно серьезно относиться к жизни, покровительственно даем понять, что это пройдет.
(Как грубо с нашей стороны говорить о счастливой юности! Мы, вероятно, имеем в виду, что тогда у нас были здоровые зубы и желудки, а что у нас по многим причинам болела душа — не важно! Иметь бы впереди столько жизни, как тогда, — сейчас обменялись бы, кем бы мы ни были! А я знаю: то была, строго говоря, наименее счастливая пора моя, пора тоски и одиночества, но знаю — и я обменялся бы, обеими руками ухватился за эту зажатую юность — пусть бы опять так же безмерно, так же отчаянно болела у меня душа!)
VIII
Все это происходило со мной, как с любым иным мальчиком, но, пожалуй, не так бурно, не так ярко.